Я припарковался возле «Пфеффермюле», где сегодня был целый арсенал старых велосипедов, предпочитаемого местными жителями вида транспорта, – это означало, что таверна полна. Мы вошли, встреченные теплым духом испарений от мокрой одежды и запахом от выпитого «Grüssgotts». К лечебнице Мэйбелле, как я уже не без гордости отмечал, в деревне относились с уважением, что автоматически распространялось и на меня, пусть моя личность тут была малоизвестна. Я выбрал столик у окна, подальше от раскаленной печи, и заказал пиво и яблочный сок. Да, насколько я мог судить, все были на месте; Беммель, человек, который был нам нужен, бывший учитель и лидер этого сборища, Шварц, инспектор рыбнадзора, Миндер, гробовщик, свободный от работы на сегодня, несколько соседских фермеров и, конечно же, Бахманн, хозяин таверны, наряду с приличным скопищем местных завсегдатаев.
Беммель, в общем-то человек образованный, чем и объяснялось, что он тут за главного, был довольно-таки странным произведением природы. Чуть ли не карлик, толстый, неуклюжий, неопрятный и невероятно волосатый, с желтоватой бородой, захватившей все лицо, от которой были свободны лишь два его маленьких острых глаза, он мог вполне сойти за натурального битника или за самого старшего из семи гномов. На нем был грязный вязаный коричневый джемпер, на голове вязаная шапочка, из обрамленного зарослью гнезда рта торчала полувыкуренная незажженная сигара. Этот хорошо пережеванный огрызок, часами удерживавшийся между челюстями, считался в сельских кантонах престижным символом швейцарского мужчины. В такой экипировке, в цветной кантональной шапочке, сдвинутой далеко на затылок, он мог выполнять самую черную работу – сгребать снег или грязь, разбрызгивать себе под ноги жидкое удобрение из шланга, выгружать кучи навоза или играть на колокольчиках – и все же оставаться при этом свободным человеком, с правом голосовать, чего женщины лишены, то есть быть настоящим полноценным швейцарцем, сознательно считающим себя прямым потомком мифического Вильгельма Телля.
При нашем появлении все затихли, воззрившись на нас, словно мы привнесли некое разнообразие в этот скучный для них день. Я подождал, пока нам не подадут напитки, а затем как бы между прочим попросил шахматы и доску, что, кажется, возбудило всех. Как только мы расставили фигуры и начали играть, народ принялся пристально наблюдать за нами, маскируя свой интерес репликами, не относящимися к делу.
Из стратегических соображений, не желая подставляться, что выглядело бы слишком явно, я выкладывался по максимуму, но, как обычно, наша игра закончилась довольно быстро, дав мне возможность громогласно объявить:
–
Я выразился при этом на сердитом швейцарском немецком.
Это их заинтриговало, и Беммель, который гордился своим французским и не упускал случая продемонстрировать его, снисходительно сказал:
–
–
Конец сигары выглядел так, будто ему было смешно. Я решил, что самое время привлечь внимание всех остальных.
Чтобы заполучить Беммеля, стоило потратиться. Наступила тишина, а затем кто-то заквохтал. Спустя минуту гоготали все.
– Можете смеяться, – сказал я. – А вы готовы сыграть? Вы,
Смех смолк, однако народ продолжал ухмыляться. Все смотрели на Беммеля.
–
Он встал, потянулся, все еще ухмыляясь, затем перешел к нам и сел на мое место. Болельщики сгрудились за его спиной, и после расстановки фигур он сделал снисходительный жест:
– Тогда твой ход, маленький малшик.
– О нет. Давайте по справедливости. Вы – претендент. У вас есть право играть белыми.
Хотя я этого не знал, видимо, игру всегда начинали белые.
Рука учителя, похожая на окорок, сделала первый ход – конем. Даниэль ответил ходом пешки. Я же ничего так не желал в данный момент, как понимания смысла игры, который для меня заключался лишь в том, чтобы лишить противника его ферзя. Я полагал, что Даниэль проиграет, и на самом деле рассчитывал на это, дабы он расслабился и проболтался. Но когда игра началась, мне захотелось, чтобы он устроил хорошее шоу, и мое несчастье было в том, что я не мог следовать логике игры. Все, что мне оставалось, – это наблюдать за лицами игроков.