Они расстались в центре парковки без единого взгляда, как дети, которые прячут друг от друга глаза после разделенной на двоих запретной сласти. Айк прошел по асфальту, забрался на водительское место фургона и остался там сидеть. Дверь была открыта. Все вокруг переливалось разными цветами. Старый серый пейзаж за ветровым стеклом – цемент, море, небо – стал ярким и острым, как сталь, на которую больно смотреть. Неприкрытая угроза заточенного ножа. О, злой колючий куст. О, глупое сердце, готовое выскочить из груди и сунуть в петлю собственную шею. Потому что это твоя беда, твоя боль и твоя дилемма: за этими яркими цветами всегда прячутся самые острые колючки. То, что меняется, становится новым, а новое обдирает кожу. И не нырнешь обратно в старый надежный дурман комфорта, ибо он теперь обдирает кожу еще сильнее. Любимая подушка набита фольгой вместо бабушкиного пуха. Любимое размышление отправили на фабрику подгонять по фигуре. А этот угол, в котором ты всегда находил утешение? Укромный уголок с мягкой обивкой из густой плесени? В нем теперь что угодно, кроме утешения. Не потеря ребенка сломала Джинни, а потеря Библии. Джинни держала эту книгу в переплете из оленьей кожи, как чашу света меж ладоней, повторяла ее молитвы с того самого дня, когда увидела в больничном свете этот голый позвоночник, этот непристойный клин вареной фиолетовой капусты, и до того, когда слабо улыбающийся объект ее молитв перестал дышать. И тогда эта мягкая оленья кожа стала для Джинни ядовитым грибом. Слова в ней – обыкновенные лживые шлюхи; пророки наперебой лижут зад, силясь удовлетворить мистера Главного, апостолы – дюжина дегенеративных подхалимов! И сказала тогда Джинни нахрен, и сменила книгу и веру на траву и повадки Лихих Девяностых – как раз тогда, когда оба этих утешения уже подходили к своему концу. Сначала трава. К тому времени уже готовы были распылители с бесполой генной рекомбинацией, они запустили цепную ботаническую реакцию, оказавшуюся успешной настолько, что за несколько лет все опасные растения стали полностью бесплодными. Официально в живых была оставлена лишь пара образцов – эти сморщенные кустики лелеяли архивисты Ватикана и ООН. С каннабисом для всех было покончено. А Джинни так и не смирилась ни с одним сортом этого синтетического дерьма, как не могла смириться раньше с облегченным пересказом старого короля Якова. Джинни была немного простушкой – возможно, – но и она понимала, что нет магии без поэзии, а поэзию нельзя произвести, модернизировать или пересказать, ибо она есть связанное вместе непрерывное одно-за-другим, как та коричневая река угрей, что изверглась из желоба старого Омара Лупа.
Айк выглянул в открытую дверь. Хребты Колчеданов вгрызались в низкое небо зубастыми пилами. С другой стороны на всех парах уносился в море поисковый отряд Левертова – ловить сбежавшего морского льва и похищенную им куклу. Десять тысяч баксов, живым или мертвым. Траулеры задирали стеньги, как штыки винтовок. Гиллнеттеры носились по воде, как свора бешеных собак. Увы, долгие, сладкие, отрешенные времена для этой рыбацкой деревни кончились, стало ясно Айку, и приходилось признать, что он будет по ним скучать. Никогда не думав об этом раньше, он любил эти нежные рассветы, когда те же траулеры изящно вальсировали туда-сюда, раскинув руки, точно величавые пожилые леди в танце первопроходцев. Он любил чинный беспорядок, с каким ждали своей очереди подборщики сетей в гиллнеттных водах, слегка бранясь, как соперники в родео, которые, чтобы бросить лассо, тоже выстраиваются в очередь. Ах вы, дни, были и прошли, сметены ветрами спецэффектов, Американской Анархии и Нового Мирового Беспорядка. Бух в костер – и нету их.
Так он хандрил в своем меланхолическом настроении, пока его не окликнул усиленный рупором голос:
– Ахой, Айк Саллас! Мы тут поймали сообщение, вам может быть интересно. Чертовски странное. – Это Стюбинс с ручным рупором кричал с юта серебристой яхты. Старый режиссер чем-то размахивал. – С «Кобры»…
– Сейчас буду, – отозвался Айк и захлопнул дверцу машины. Внутри фургона тоже пахло сладостью и фертильностью. И рыбой. Но не цветочными духами. У Грира и девчонок Босуэлл, по крайней мере, хватило вкуса не смешивать эти ароматы.
Когда он запарковал фургон, Стюбинс уже ждал на вершине сходни с полоской розовой туалетной бумаги в руке. После пробежки от юта этот и без того похожий на труп старик тяжело дышал и был серее обычного.
– Случайно в гальюне… сканировал… шкала моего старого «Зенита». И вдруг это богомерзкое жужжание… покрывало почти всю однополосную частоту два-четыре – когда-то это была аварийная полоса, знаете? – и я говорю себе: «Слушай, это же морзянка», ну и начеркал.
Он поднял глазную повязку, чтобы легче было прочесть карандашные заметки на тонкой бумаге. Буквы были большими и размазанными, словно учился писать ребенок.
– «S-O-S-O-S», получилось. Потом «Н-Е-Т-Р-У-Л-Я-К-О-Б-Р-А». Потом Т, Н-К, еще Л, следом, я думаю, статика. Дальше слово «Н-А-П-А-Л-И».