Ровно в восемь вечера он перевернулся на живот и заплакал. Он плакал во сне. Ровно, без сновидений. Без мысли, без сердца, без страсти, без горя. Без боли, обняв серую подушку свою, как ищут спасение свое. И он был — о, как плохо! — он был один в мире. Всю свою любовь он частью сам растерял, частью отняли, частью просто пропала. Но позвольте, позвольте, скажут мне. Позвольте, но ведь ровно в это же время миллионы людей любили, дышали, страдали. Бесчисленные симфонические концерты исполняли Чайковского и Гайдна. Миллионы сидели в уютных библиотеках, где волшебен зеленой лампы свет над шелестящими страницами. Ученый в черненькой шапочке что-то важное объяснял, тыкая указкой в карту звездного неба. Едва соприкасаясь нервными тонкими пальцами, шли по серебристым лужам юные, луной облитые фигуры. Пульсировала кровь, ревели авиамоторы, крутились карусели, шампанское выплескивалось из плотных горлышек в хрустальные стаканы.
Но что стоит все это, если человек лежит в восемь вечера на животе и плачет во сне? Ровно, без сновидений. Без мысли, без сердца, без страсти, без горя. Без боли, обняв серую подушку свою, как ищут спасение свое.
Кто этот человек? Я? Я не знаю. Я смотрю на себя в зеркало, но я не узнаю себя.
— Эх ты, — сказала мне моя баба. — Какое зеркало разбил!
— Чего орешь? — сухо поинтересовался я. — Тебе что важнее — зеркало или я?
— Конечно ты. Ты это знаешь, но все же как-то же ведь надо немного держаться, — продолжала ворчать баба.
— Мой ангел! Кумир мой! — вскричал я. — Вы похожи на половую лилию, благоухающую в Садах Аллаха. Я боготворю вас, ангел вы мой! Я целую кончики ваших крыльев!
Баба перестала плакать и с любопытством взглянула на меня.
— Ты зачем кривляешься?
— Что? — спросил я.
— Не половую, а полевую, — сказала она.
— Разумеется, разумеется, ангел мой! — сказал я.
* Поэта Лещева
. — Александр Лещев — реально существовавшая персона, псевдоним поэта Льва Тарана (1939–1991), тоже уроженца города К., стоящего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, моего старшего товарища, друга, автора до сих пор не опубликованного полностью романа в стихах «Алик плюс Алена». Лещева-Тарана за этот роман именовали в «андерграунде» «доперестроечным Генри Миллером».КАРТИНКИ В КАРТИНЕ, А НЕ ОСКОЛКИ. И я уже не говорю о ваших АНТИФЕМИНИСТСКИХ высказываниях. Это — частное дело каждого. Но АРХИТЕКТОНИКА этих ваших так называемых осколков, АРХИТЕКТОНИКА! Ведь вы их совершенно ИСКУССТВЕННО объединили! Вы понимаете, они не только СЮЖЕТНО, они и ПОДВОДНО никак не связаны. Вы помните знаменитый АЙСБЕРГ ХЕМИНГУЭЯ?
— Модная тогда окололитературная болтовня. А феминистки в СССР отродясь не водились, это сейчас в Российской Федерации их полным-полно, но я не верю в искренность их убеждений.Тихий Евлампьев и Homo Futurum
А вот какой случай вышел с тихим инженером Евлампьевым, когда он ласковым июльским вечерком вышел на асфальт своего каменного квартала, чтобы подышать немного свежей прохладой, озаренной неземным сияньем далекой луны, снять с себя напряжение рабочего дня, прошедшего в ругани с нахрапистым представителем заказчика, приготовиться к волшебной июльской ночи с молодой женой Зиной, чертежницей, которая в данный момент, разобрав постель, раскладывала на белой скатерти пасьянс, нежно сказав Евлампьеву на прощанье: «Ты смотри, Гришенька, далеко не уходи, а то я за тебя боюсь…»
Улыбался Евлампьев простоте и нежности своей подруги, и вертелись у него в голове очень удачные ответы на некоторые нахальные реплики этого грубого Пигарева, когда вдруг остановил его мягкий, созвучный погоде голос:
— А пивка не желаете, товарищ?
Евлампьев вздрогнул и совершенно зря: перед ним стоял сугубо мирный человек в габардиновом макинтоше, и он тоже улыбался Евлампьеву — добродушной улыбкой пожилого рта.
— Но, собственно, уже поздно, — ответил Евлампьев, поправляя очки и указывая на знакомую ему, оживленную по дневной жаре пивточку на открытом воздухе.
— Да что вы! — еще пуще разулыбался макинтош. — Для хорошего человека… вот у меня немного есть… я днем три литра брал, а зачем мне оно так много?
И он увлек Евлампьева в пивточечную лунную тень и быстро вынул откуда-то из бурьяна початую банку этого столь любезного народу напитка.
— Да нет, да что я, уже поздно, — слабо сопротивлялся Евлампьев.
Но вскоре сдался, покоренный ненавязчивой вежливостью встречного и гармоничным блеском чистого стакана, самый вид которого опровергал любую спешную мысль о предполагаемой антигигиенической заразе.