Как бы то ни было, но на сегодняшний день существует достаточно свидетельств, что уроки, какие преподнесла социальная философии в лице марксовой концепции о месте и роли сознания в социуме (и шире – в мире), не пошли впрок. Убирая из социологии оценочные и нормативные суждения, ей нанесли, может быть, самые чувствительные раны. Между тем эти суждения, не имея того значения, которые несут суждения научно-понятийные, являются, как говорилось выше, часто сигналом и знаком благополучия или неблагополучия изучаемых вещей. В этом смысле они, так или иначе, ориентируют самое научное познание, сообщают нам на языке чувств и упований важные вещи, и говорят подчас глубже, сразу и a priori в гораздо большей степени, чем так называемая строгая наука. Симптоматичен в этом плане тот эпизод в недавней истории философии, когда Ф. Ницше начал борьбу за новый тип гуманитарной науки, свободной от сомнительного достоинства быть «по ту сторону добра и зла», когда Ф. Ницше предложил образ и парадигму «веселой науки» (Die fröhliche Wissenschaft). Иногда это словосочетание переводят, может быть, более адекватно замыслу Ницше ― как «радостная наука». Сам Ницше не удержался от того, чтобы не броситься в крайность, отрицая «академическую» науку («Я ушел из дома ученых, да еще хлопнул дверью»). Ницше сделал ставку на «оценивающую» способность человека как главную способность, считая что «ценностное» содержание вещи – это тот первичный и мгновенно понятный язык, на котором мир разговаривает с человеком. Человеку мир понятнее через «оценку», «измерение» (по шкале ценностей). Ницше даже этимологию слово «человек» (Mensch) производит от слова «измеряющий» (Messende) – версия, правда, условная, не поддерживаемая филологами. И хотя немецкий романтик вышел далеко за границы корректного решения поставленного им вопроса, но самый бунт его против «объективистского» упоения современной ему науки, бунт против изгнания оценки, повторим, характерен и симптоматичен в контексте нашей темы.
Впрочем, если вернуться к собственно социологии, то будет понятнее, почему А. Гоулднер направил свой исследовательский энтузиазм не на разработку «еще одной» модели/концепции современного общества, а поставил вопрос о неполадках в самом социологическом инструментарии. Пользуясь метафорой Ф. Ницше, американский социолог не посчитал «обезмуженное косоглазие» текущей социологии достойной парадигмой и вменил в вину этой социологии уже отмеченный «отказ от ценностных суждений» со всеми вытекающими для социальной науки последствиями. А. Гоулднер был, таким образом, одним из тех, кто уже в 1960-е годы услышал первые удары раскатистого грома, возвестившие то, что сам автор назвал «наступающим кризисом западной социологии».
Но по-настоящему гром ударил десятилетия спустя, когда уже на рубеже XXI столетия поднялся «девятый вал» дискуссии вокруг социального статуса и предназначения социологии как науки. Академической/теоретической социологии был выставлен целый набор претензий, после чего она уже не могла оставаться прежней и делать вид, что ничего не случилось. Упреки сыпались, можно сказать, со всех сторон, и большинство из них своим острием били в одну точку – социологии пора становиться не столько созерцанием общества, сколько активным инструментом его (общества) устроения, как бы в точном соответствии с пониманием природы социологии ее отцом-основателем О. Контом. (Аналогия с «11-м тезисом о Фейербахе» К. Маркса скорее подразумевалась, чем артикулировалась.) Проще говоря, если есть понимание общества как «активного общества» (А. Этциони, A. Etziony), то почему социологии отказано в праве на существование в своей главной и единственной модальности ― «активной социологии»? Есть несколько аспектов этой «активной социологии», которые, собственно, делают ее востребованной современным социумом для выражения саморефлексии и самоконструирования этого социума. Очевидно, что после подобной трансформации можно говорить, что мы уже имеем дело с таким корпусом