А Шара Кери в это время проходит мимо хаты Сокальи. Дальше нет домов, и дорожка кончается; лишь канава идет под изгородью. Перешагивает Шара Кери через канаву на другую сторону дороги. Здесь, правда, есть тропинка — да зато не то что домов, а и изгороди-то, можно сказать, нету. Лишь кусты бузины да проволока, прицепленная на обрезанные акации, — вот и вся изгородь. Скотина не пройдет, а люди могут ходить, сколько хотят.
Густой аромат бузины плывет в воздухе; плечами женщина задевает за кусты. Млечный Путь висит как раз над переулком, и по сторонам звезды словно осыпаются в листву акаций. Кусты вокруг темные, страшные, что-то шуршит под ними, то ли кошка, то ли еж. Сверчок пиликает где-то на крыше, на мшистой подстилке, видно застрял там с весны или сам захотел остаться. Конец августа; вечера в эту пору особенно томят сердце. Тишина, покой вокруг. Такая тишина, такой покой, что даже не верится… не верилось бы, если б не сверчок.
И если б звезды не осыпались в акации.
Ну, и если б не шелестела среди кустов юбка Шары Кери.
Юбка — она на то и юбка, чтоб шуршать и шелестеть.
В точности это самое (то есть насчет юбки, конечно) думает Ференц Вираг; потом, ухватив руками полы пиджака, одергивает их, шею вытягивает, голову набок склоняет и выскакивает перед Шарой Кери на тропинку.
— У-у-у…
— Так я и испугалась… — говорит та, хоть сердце у нее стучит в груди отчаянно. — Долго ждали?
— Нет, ничего. Не забыли, что жду… — И заходит о другой стороны. Идет рядом.
— Я ведь вам сказала, чтоб зашли за мной.
— Да я сам не хотел… потому, знаете…
— Ну-ну, договаривайте! Стыдно со мной на людях показаться, верно?
— Да нет… Не то совсем… — бормочет Ференц Вираг.
В самом деле стыдно ему было к Гозам заходить. Не потому, что староста; не хотел он, чтоб видели его с повитухой. Что скажут люди, если он — в открытую?.. Этого ему только не хватало. И так болтают больше чем надо. Молча проходят они мост, выходят на Главную улицу. Идут по самой середине, по дороге.
— Чудной вы человек, — говорит наконец повитуха.
— Почему это? — осторожно спрашивает Ференц Вираг.
— А потому. Вы меня готовы любить вот так, чтоб никто не видел. А увидит кто, вы и хвост поджали.
— Вы знаете, как я вас лю… люблю, — с трудом выговаривает он это слово. Потому что пятьдесят два года ему, а таких слов он еще никому не говорил. Стыдился. Как стыдился бы, например, сказать какие-нибудь скверные слова: до сих пор не очень-то отделял он одно от другого. Да и вообще представить себе не мог такого мужика, который взял бы и сказал бабе в глаза это слово. Вот и теперь оглядывается: не слышал ли кто?.. Ну, если сама повитуха говорит, значит, и ему можно. Конечно, господский язык он понимает… да ведь повитуха — это дело другое.
— Любите… Только лучше все ж в темноте, а?
— Опять вы несерьезно говорите…
— Несерьезно, конечно… Несерьезно говорить, несерьезные поступки совершать… Вот чего бы вы от меня хотели, дядя Вираг. А я уже вам много раз толковала… невозможно это. Знаете ведь вы, очень даже хорошо знаете: обожглась я однажды. С меня довольно. Есть у меня сын, большой, умный, и я его очень, очень люблю… но не хочу, чтоб был еще один.
— Я тоже вас очень люблю, — перебивает почти со злостью староста. Все легче выговаривается у него это слово. И не стыдно уже вроде бы. Даже хочется еще что-нибудь говорить этакое. Если ничего не придет в голову, так хоть сквернословить, что ли, при ней…
— Дурачок вы. Не меня вы любите, а самого себя. И считаете, что легче достигнете цели, если не признаетесь в этом. Меня вы только одним способом можете получить, это вы поняли? Если женитесь. А нет — так до свидания. Уж такая я женщина.
— Да ведь я сказал, что… и до этого дело дойдет, только не сразу… — бормочет староста. Не может придумать ничего умнее. Все-таки это слишком, чтоб из повитухи сразу в старостихи. Конечно, она почти что из господ, да все ж не совсем…
— Вот мы и пришли. Доброй ночи, — протягивает ему руку Шара Кери, стоя у калитки.
— Давайте провожу вас в дом… а то вдруг во дворе кто-нибудь схватит, — пытается шутить староста, идя вслед за ней.
— Ну, как хотите…
И вот Ференц Вираг стоит в темной горнице; вспыхивает спичка — и со всех сторон на него смотрит старая мебель. Кто-то спит на кушетке: ну да, это ее сын. Староста неловко переминается с ноги на ногу: жалеет уже, что зашел. Эх, если б эта баба посговорчивее была… то есть другой была бы… Жарко ему. Расстегивает пиджак.
— Я и не знал, что…
— Тс-с… тише… — Шара Кери наклоняется над кушеткой, целует сына. Потом идет к шкафу (это уже настоящий шкаф, а не ящики из-под сахара), открывает дверцу. Шуршит одеждой, потом высовывается наполовину, с голыми руками, с едва прикрытой грудью, берет что-то со скамейки, вертит. Ференц Вираг стоит посреди горницы и смотрит, как свет лампы льется на ее кожу. Зажмуривает глаза, снова открывает, потом идет напрямик туда, за дверцу. А шкаф дальше не открывается: или дверца сорвется, или опрокинется весь шкаф. Шара, задыхаясь, отталкивает его:
— Идите, дядя Вираг, идите с богом…