— Я уйду, только… только поцелую. Здесь или где хотите… — шепчет и сам верит, что этого ему хватит.
— Ну хорошо. А потом идите… — И ждет Шара Кери, уронив руки. Ференц Вираг стоит перед ней так близко, что дух у него захватывает. И так хороша, невыразимо хороша эта женщина, что просто заблудился он в ней и не знает, что теперь делать…
Нет, видно, не для него она создана. Слишком уж мужик он рядом с ней, серый, незначительный… А в то же время она — это куда меньше того, что ему нужно, будто и не баба она, а какое-то утонченное, воздушное существо… совсем другое, несравнимо другое. Над грудью ее — две веснушки, брошенные как придется; под мышками — светлые, рыжеватые кустики волос, смятых, как конопля после грозы.
Под коротенькой комбинацией, наверное, еще сорочка… Ференцу Вирагу и во сне не снилось, что баба эта так хороша, так совершенна. Правда, весной видел он ее еще больше раздетой, в одних трусах… да тогда и женщина-то сама словно исчезла за своей наготой… Поцеловать ее? Куда?.. Пятьдесят два ему скоро, а все как-то не приходило в голову подумать, куда полагается целовать бабу. Бывшая его жена совсем другой была в девках, только лицо и оставалось незакрытым… А эта… Да и некогда было ему целоваться в те времена. Работал лак лошадь. И с выборами не знал покоя. Речи говорил, агитировал…
— Ну хорошо, не надо целовать, бог с вами, — шепчет Шара Кери. Мягко берет его за руку, подталкивает к двери. А он не противится: пусть делает, что хочет. Страшно нужна ему эта женщина. Да куда денешься — все-таки он староста как-никак. Эх, лучше бы уж не был он старостой…
А Шара Кери садится на кушетку, рядом с сыном, и смотрит на закрывшуюся дверь. Дикий, необузданный человек, это верно, но такой мужественный, сильный, и к тому же с состоянием. Правда, ему пятьдесят два, а ей тридцать два… от этого тоже никуда не уйдешь… Но зато над головой у нее был бы кров, надежный, свой, как звездное небо. И ребенка бы он усыновил… звали бы сына: Фери Вираг[30]
. Красивое имя… у красивого мальчика красивое имя… Да не хочет никак поддаваться этот упрямец… не хочет, и все тут… Уж она сняла бы с него этот нелепый галстук… Зашевелился сын и вдруг садится. Моргает, глядя на лампу.— Как ты долго, мама. А я заснул…
— Правильно сделал. Не ужинал, наверное?
— Нет. Тебя ждал.
— Дела у меня были, старина. Ну вставай, поужинаем. Смотри-ка, только половина девятого… — подставляет сыну запястье с часами. На них — светящиеся цифры, белые стрелки — словно крохотные овцы, пасущиеся на черном поле.
Пирошка сидит возле крыльца, на каменном желобе, с прутиком в руке и отгоняет гусей, которые так и норовят прорваться в сени. Сидит и точит слезы.
«Хап-хап-хап. Хап-хап-хап», — раскрывают гуси клювы, пытаясь обойти прутик. Хозяйка, та, что старше, всегда их из сеней кормила. Уж сколько говорили ей Пирошка и Тарцали: кормите возле хлева или еще где-нибудь во дворе. Да все напрасно. Переступит порог сеней, руку в корзину сунет и заводит свое: «Тега-тега-тега… тега-тега-тега…» Будто по книге читает.
Так и приучила гусей, а теперь их и метлой не отгонишь. Беды в этом большой, может, и не было бы; да ведь гуси не то что просто гуляют себе по двору, как звезды по августовскому небу. Очень уж много остается после них следов. Вся земля усеяна пятнами, пестрыми, мягкими, липкими, расплывающимися. Выйдешь из сеней — и обязательно наступишь. Особенно утром, спросонок. Или ночью, когда по нужде выскочишь босиком.
Геза сразу после обеда сюда прибежал рассказать, что Ферко и крестная, мол, так и так… Словом, Пирошка все уже знает. Не знает лишь, что теперь будет. Стыдно ей за мать. Не за то, что та сделала, а за то, что оказалась способной на такое. Ну если бы, скажем, никак не могла без этого… тогда бы Пирошка еще поняла. И Пирошка, и другие. Но так… Пирошка по своим двадцати годам судит: до сих пор она всегда думала, что в сорок лет баба — уже как бы к не баба…
Ох, грустно все это, очень грустно.
Была у нее мать — и нет матери. Даже приятно Пирошке погрустить над этим, поплакать, в то время как пытается гусей от сеней отучить. Изменить надо порядки во дворе. По-другому вести хозяйство, по-другому обращаться с гусями, с поросенком и прочей живностью. Вот и насчет стен она всегда говорила, чтобы не красили фасад в белый цвет. Красили бы в серый. Мать и тут всегда по-своему делала. Ну ничего, она еще сегодня все перекрасит, до вечера… людей, наверное, теперь много будет приходить… Из зимней горницы сегодня же перетащит все в летнюю, чтобы зимняя чистой стояла; чтобы там гостей можно было принять. А они и в летней могут жить, вдвоем-то… или втроем…
Словом, всего-то полдня нет дома матери, а Пирошка уже старается все по-новому переделать. До сих пор все было не так, как она хотела. А ведь и хата, и земля ей принадлежат, матери это ни к чему… матери, вишь, другое нужно… удовольствие. Теперь здесь все изменится.
А вообще мать у нее хорошая была, грех отрицать. Только упрямая. Что задумает — чтоб обязательно так и было. Что она сейчас делает, бедная… как она сейчас?..