Лампу зажигают; теперь и огонек в лампе кажется каким-то новым, и дом словно только-только построен, и мебель вся просится на новые места. Смотрят друг на друга Тарцали с Пирошкой и не сразу понимают; потому все здесь словно бы другое, незнакомое, что матери нету, и даже след ее простыл…
— Все было б хорошо… только не унесла б она к Тотам шубейку… — Пирошка начала было стелить постель и остановилась, задумалась. Выпрямляется осторожно: тяжело ей становится уже носить.
Лампа горит, а Тарцали расхаживает по хате, размышляет, кого позвать на крестины: не только ведь крестный отец, еще и кумовья нужны. Эти даже важнее. Крестный — один, а кумовьев — полдеревни. Так положено. Обычай таков. Не нарушать же им старые обычаи…
Здесь так готовятся к крестинам. В других домах — по-другому…
Уже отцветают, как георгины, пышные августовские вечера. Длиннее становятся ночи, короче — дни. Хватает времени и на планы, и на разговоры.
Все, что весной вывозилось, сажалось, сеялось, теперь постепенно свозится, собирается обратно. Помидоры краснеют, как губы девок на выданье; арбузы лежат, словно девичьи тугие груди под полосатыми кофтами. Росистым утром сливы синим инеем завешивают деревья, а тарелки подсолнухов преданно смотрят на восток. Роса лежит на траве, тяжелая, как серебро; и заметно пышнее стали узлы волос на головах у баб. Уходящее лето обожгло им ноги ниже колен, а в крови надолго остался шорох и лепет кукурузы. У мужиков задубели ладони, стали как кора; точно такой же и земля сделалась между рядками картофеля. Детишек не разбудишь по утрам: маку объелись; у многих баб юбка спереди короче, чем сзади. Шутники говорят: мол, у них пятница длиннее субботы.
Бабы эти на сносях; да они уж тут ничего не могут поделать.
Начинает и здесь созревать весенний посев: не рассыпались по обочинам, по межам семена, попали точно туда, куда надо. А хотела ли этого баба или девка — это уж вопрос другой. Бывало, что и не хотела, да получила… Кое с кем во сне приключилась беда — так по крайней мере можно понять по жалобам и причитаниям. С Лили Такач, например, как раз что-то в этом роде произошло. Уж и сын у нее родился месяц назад. Господи, что за приятный, должно быть, был сон!..
Начинают как-то так, сами собой, стучать крохотные сердца; еще вчера ничего не чувствовалось — а сегодня вдруг внутри шевельнулось… нет, даже не так: просто вырвался из груди будущей матери вздох, как сладкое воспоминание о зимних вечерах, о посиделках, о гулянье, о свадьбе — и вдруг в крохотном, еще не обретшем человеческой формы тельце дрогнуло что-то, и почти незаметный этот толчок стал первым тактом еще одного гимна во славу творения.
И было-то, даже точно не вспомнишь что… Были песни, летящие над полем, — и вот из бестелесной песни появляются маленькие пальчики-горошины на бестолковых ножках; был беззаботный смех — и из него формируются мягкие ушки; двое нюхали вместе резеду — и вот вам носик с ноздрями. Руки, чего-то ожидая, надеясь, трудились днем, а вечером обнимали кого-то у калитки — и вот появляются новые, маленькие, пока что беспомощные ручонки, чтобы когда-нибудь, через много лет, опять обнимать, тянуться за причитающейся человеку долей грядущего…
Звездный свет прожигает листву акаций, падает, словно кристальная пыль, на женские колени. В эти длинные теплые вечера бабы фасоль шелушат во дворе, перед хатой.
— Ох-хо-хо-о-о… Давайте, детки, кончать да поспим до утра, — говорит мать Красного Гоза и встает. Ссыпает в корзину очищенную фасоль из передника; с тихим звоном, как медные деньги, падает в корзину сухая фасоль. Гозиха отряхивает платье от налипшей шелухи.
— А может, почистим еще… — просит Марика, потягиваясь на стуле: ноги у нее затекли. — Вечер нынче такой славный, хороший…
— Ну, если только немножко… — соглашается свекровь.
И верно, очень хороший нынче вечер. Ласковый, теплый…
Вроде бы все в нем такое же, как вчера. Разве что зарницы как-то особенно яростно полыхают в небе, в невообразимой дали. А здесь — тишина, и в ней — отзвук чьих-то шагов, скрип открываемых где-то дверей и еще какие-то непонятные вздохи и шорохи. Всего два цвета у этого вечера: черный и еще более черный. Уж таковы эти августовские вечера. А небо — небо, конечно, другое. Небо такое дивное, что словами этого все равно не выразить. Ну пожалуй, если все же попробовать, то напоминает оно лицо женщины, выносившей под сердцем ребенка. Скорее угадываются, чем видятся, на нем следы минувших бурь, минувших поцелуев и слез. И растрепано это небо, как воз с сеном, раздерганный, взъерошенный ветром, как женские волосы после ночи любви и объятий. А еще скошенное ячменное поле бывает таким в жару, когда совсем пересохнет солома.
Словом, августовское вечернее небо таково, что и не расскажешь. Хоть и смотрят на него все трое: и Марика, и Красный Гоз, и мать. Глаза их обращены к небу, а руки — в корзине с фасолью… сыплются одно за другим зерна, а с высоты срывается, падает вниз звезда.
Длинную светящуюся борозду прорезает в небе звезда, словно огненное ядро.