Нет: день за днём залпы тяжёлой артиллерии вновь разрывали воздух, производя звук, похожий на полёт слепня, – а для меня, в непосредственной близости, это звучало, как будто заводят старые часы – и со стороны центра регулярно слышалась череда громких взрывов.
Затем 18 сентября над городом пролетела эскадрилья самолётов, сбросив на парашютах помощь повстанцам – не знаю, людей или военное имущество. Затем самолёты нанесли удары по частям Варшавы под контролем немцев и ночью сбросили грузы в центре города. В то же время артобстрел с востока становился всё сильнее.
Лишь к 5 октября отряды повстанцев стали двигаться из города в окружении солдат Вермахта. Некоторые были одеты в военную форму, у других были лишь красно-белые нарукавные повязки. Они образовывали странный контраст с конвоировавшими их немецкими подразделениями – в безупречной униформе, сытыми, уверенными в себе, осыпавшими насмешками провал восстания, пока снимали на камеры и фотографировали новых пленных. Повстанцы же были худы, грязны, зачастую в лохмотьях, и лишь с большим трудом держались на ногах. Они не обращали внимания на немцев, полностью игнорируя их, словно бы они по собственной воле решили пройти по аллее Независимости. В своих рядах они сохраняли дисциплину, поддерживая тех, кому было трудно идти, и даже не взглянули в сторону развалин, продолжая шагать вперёд и смотреть прямо. И хотя они являли собой такое жалкое зрелище рядом со своими победителями, возникало чувство, что побеждённые здесь отнюдь не они.
Следующие восемь дней занял исход оставшегося гражданского населения из города, с каждым днём всё меньшими группами. Это выглядело как кровь, вытекающая из тела убитого – сначала мощным потоком, затем всё медленнее. Последние жители ушли 14 октября. Уже давно сгустились сумерки, когда горстка отставших, подгоняемых конвоем СС, прошла мимо дома, где я всё ещё прятался. Я выглянул из окна, обожжённого пожаром, и смотрел на торопливо шагающие фигуры, согнутые под тяжестью вещей, пока их не поглотила темнота.
Теперь я остался один с крохотной пригоршней сухарей на дне мешка и несколькими ваннами грязной воды в качестве единственного запаса провизии. Сколько я ещё продержусь в таких обстоятельствах перед лицом наступающей осени с её короткими днями и в приближении зимы?
17. Жизнь за спирт
Я был один: один не в конкретном доме или даже районе города, один во всём городе, который всего два месяца назад обладал полуторамиллионным населением и был одним из богатейших городов Европы. Теперь он состоял из печных труб сгоревших домов, торчащих к небу, и кое-каких стен, уцелевших после бомбардировок, – город руин и пепла, похоронивших многовековую культуру моего народа и тела сотен тысяч убитых жертв, которые гнили в тепле этих дней поздней осени и наполняли воздух ужасающим смрадом.
Люди появлялись в развалинах только днём – отбросы общества из-за пределов города, опасливо крадущиеся с лопатами на плече, которые шарили по подвалам в поисках добычи. Один из них выбрал мой разрушенный дом. Он не должен был обнаружить меня – никому не следовало знать, что я здесь. Когда он поднялся по ступеням и оказался всего двумя этажами ниже меня, я прорычал диким угрожающим голосом: «Что происходит? Пошёл вон! Rrraus[2]!».
Он кинулся прочь, как вспугнутая крыса: последний из отбросов, которого прогнал голос последнего бедолаги, оставшегося в живых.
Ближе к концу октября я смотрел вниз с чердака и увидел, как немцы задерживают одну из таких стай гиен. Воры пытались отговориться. Я слышал, как они снова и снова повторяют: «Из Прушкова, из Прушкова», – и показывают на запад. Солдаты поставили четверых из них к ближайшей стене и расстреляли из револьверов, несмотря на скулящие мольбы о пощаде. Остальным они приказали выкопать могилу в саду одного из особняков, похоронить тела и убираться вон. После этого даже воры держались от этой части города подальше. Теперь я был единственной живой душой здесь.