Августовское солнце припекало спину почти как в июльские жары. Глядя на высокие берега, заметил Романов, что идет в Причулымье осень. Уже протягивалась желтизна в листве приземистых сибирских берез, уже совсем закраснелась калина и сильно подпирала бурые, осевшие стога сена луговая отава, а в темных заводях плавно хороводился ржавый таловый лист.
На Фомину заимку приплыл рано, чуть за полдень. В деревне было тихо и пусто. Редко поставленные, просторные дома прятались за гущей старых черемух. Две широкие улицы заростали, на низкой щетине травы, белыми хлопьями, замерли пригретые солнцем гуси.
Председатель колхоза оказался дома, лежал в прохладных сенях под ситцевым пологом.
— А, здравствуй, здравствуй, коли не шутишь! — разглаживая ладонью мятое после сна лицо, лениво отозвался Рожков. Он встал и начал надевать на себя линялую армейскую гимнастерку.
Зашли в дом. Было в нем солнечно, нагрето и весело от пестрых домотканых половиков. Малиново полыхали на чистых скобленых подоконниках герани и фуксии.
Романов выложил из мешка хлеб. Рожков замахал на него руками:
— Куда ты опять?! Ведь просил, не надо!
— Так, союз серпа и молота… — мягко пошутил Тихон. — У тебя, знаю, жена картошку в квашню кладет… Бери, ребятам привез. А мне наложи шишек. Вот баш на баш и выйдет!
— Шишек можно, сёгоды радуется сердце в кедрачах. Вчера ребятишки маленько посшибали, покалили в костре… Слушай, хошь чебаков сжарю? — запросто спросил Рожков.
— Не откажусь, пошто откажусь… — весело боднул головой Романов. — А Марья твоя где?
— Где ей быть — робит! И детва на покосе. Сёдни кончаем с колхозной греблей. Я вот два дня покидал на стога, а ныне — ша! Лапость натрудил, боюсь не отворилась бы рана. Даве на телеге с елани привезли.
Рыбу жарили и ели на дворе. Там у Рожковых стояла летняя печурка, а возле нее, сколоченный из тесин, столик. Вместо чая хозяин заварил листья смородины. Потягивали с блюдец зеленую, сильно пахучую воду, и Рожков, тыча толстым пальцем в гостя, говорил:
— Это, конешно, Тихон… Поохотись, могу я и зерна со склада домой принесть, и тот же мосол мясной… За небольшим дело встало: хотело не захотело! Мы с тобой лясы точим не впервой, так я уж признаюсь как на духу… Это до войны я ворюгой-то был. Считай, с тридцатого года то на ферме, то на складах заведовал — обнаглел! Жрал, пил, ну и все прочее вытворял… Айда в холодок, чай лицом выпирает!
Рожков накрыл полотенцем сковородку, стаканы от мух и, сильно прихрамывая, заковылял к скамейке, что стояла в тени задней стены дома. Был председатель задумчив и даже строг худым жестким лицом. Он закурил цигарку, сыпал под ноги горящую крупку плохо рубленного самосада.
— Вот, таким-то фертом, Тиша, и жировал я до войны. И что ты думаешь? А радовался, что сыто живу, что катаюсь как сыр в масле. Фронт меня перебуторил! Сказать ли… Замечаю, многим война перевертыш, вроде как экзамен устроила. И многих, знаю, очистила, как зерно от половы…
Романов помнил о заботе, с которой приехал, однако не заикался о ней. Такой уж старый домовый порядок: молчи гость, пока не выговорился хозяин.
— В таких я, Тихон, бывал пеклах, что не приведи бог. Да, нагляделся на смерть, на муки других… А какие люди, бывало, падали! Я им и в подметки не гожусь… Ну, по-первости-то, я на фронте так себе. Постреливал — это само собой. А вот для себя, сказать, жил без главного соображенья. Кончается месяц, второй, пора бы мне уж и попривыкнуть, закаменеть, что ли, ан нет! К фашистам зло накипает, а к своим жалости все больше. Через это, видно, и задумываться обо всем стал, в мыслях-то и до себя дошел. Все прошлое перетрясал да наизнанку выворачивал… И вот таким подлым я себе за бывшие беспутные года мои показался, что взял меня самый последний стыд.
— Только возьмись копаться, только начни… — охотно согласился Романов.
Рожков потеребил волосы, кивнул:
— Вот к этому, братец, и сказываю… Такое у меня мучительство открылось, погибели искал, веришь? Ага, отчаялся и на рожон лез, под пули! Да что! Она, пуля, шельма, доброго человека метит… Валятся мужики, ребяты, а Рожкову хоть бы хны, будто и вправду заговоренный от смерти. Наконец садануло в ногу. Зараженье было пошло. Врач решает резать, а я артачусь! Мать-перемать… Ну, был и не был, и Митькой звали! Туды мне и дорога! Оклемался, однако, лежу в госпитале долго, делать нечего и рассуждаю как путевый: раз такие лады — это сама судьба пытает Рожкова. На выправку, значит, оставила… Вот теперь и выправляюсь… И перед мертвыми, и перед живыми. Приехал эт-то домой, поморщились бабенки — знали меня по-довоенному, какая я цаца, а руки подняли на собрании — некому воз-то артельный везти…
— Теперь-то не каются ваши… — готовно подхватил Романов.
— Навроде что так. Пить дуром — это завязал накрепко, воровать не ворую и другим не даю. Сам во все дыры лезу, чтоб другим заботно жилось…
— Твой колхоз, пожалуй, многих других справней, — опять с умыслом перебил председателя Тихон.
Рожков потянул в улыбке крепкие губы на темном от загара лице.