Майские праздники провожу в одиночестве и праздности. Не хватает разговора с человеком, хотя до праздников этих разговоров было очень много и все они мне казались ненужными, никчемными от отсутствия «результативности».
Читаю «Записные книжки» Лидии Гинзбург. Не знаю, с чего вдруг их открыла. Наткнулась на фразу: «Олейников говорит, что Маршак – поэт для взрослых, которые думают, что он поэт для детей». Вспомнила о тебе. Вспомнила о том, что Маршак – мой первый поэт. Стащила его потрепанный сборник (огрызок собрания сочинений) из твоей огромной библиотеки. Читала перед сном, укрывшись одеялом. Он – мое первое ночное чтение, запрещенное, потому что к восьми мне, трехлетней, нужно бежать в детский сад. Но ни ты, ни мама за этим не следили. Помню мое счастье от открытия – он, такой родной, близкий, такой мой, пишет о простых вещах, открывает мне, что хорошо, что плохо, при помощи интонации дарует «солнце». «Мальчику полнеба подарили…» – как в стихотворении у Бориса Рыжего.
Прихожу в детский сад.
– Чем вчера занималась? – спрашивает воспитательница, обдавая резким ароматом каких-то дешевых – советских – духов.
– Читала книгу.
– Надо же! Какую? – улыбается ярко-красными губами.
– Самуила Маршака! – гордо отвечаю, поправляя лямки комбинезона.
– Как можно? Он же еврей! – сквозь ярко-красные губы проглядывают желтые зубы. Ее лицо расплывается, мое дыхание останавливается. Пробую вздохнуть – натыкаюсь на неприятный запах из ее рта, перемешанный с ароматом духов. – Что с тобой, деточка? Тебе плохо?
Выбегаю на улицу, еле сдерживая слезы. «Как можно? Он же еврей!» Не понимаю, что такое еврей, но чувствую, что что-то плохое. Еще впервые в жизни ощущаю нечто, что потом назвала бы ненавистью – к тому, кто оскорбляет любимое, почти святое. Оскорбляет, не желая оскорбить.
Догоняет на улице.
– Немедленно вернись в спальню, сейчас будет тихий час.
Возвращаюсь. Забираюсь на верхний ярус кровати. Дрожат руки и потеют ладони. Не сплю.
На полдник дали апельсин. Бросаю его из ладошки в ладошку. Падает. Поднимаю с пола. Бросаю снова. Наконец появляешься ты. В демисезонном пальто, в шляпе. Кидаюсь к тебе. Прижимаюсь лицом. Запах твоего – родного – одеколона.
– Она себя странно ведет сегодня целый день, не знаю, что с ней случилось, – улыбается тебе воспитательница. Ты вопросительно и дружелюбно улыбаешься в ответ. На улице – по дороге домой – мне:
– Что случилось?
– Маршак – еврей? – спрашиваю, хмуря брови.
– Еврей, – спокойно отвечаешь ты, гладя меня по голове. Выдираю свою косичку из твоих рук.
– Еврей, значит? А почему мне никто не сказал, что еврей? Зачем тогда разрешил мне книгу, раз он – еврей?!
Улыбаешься. Говоришь, что это всего лишь национальность, что все люди равны, что нельзя делить людей на «людей» и «не-людей».
Успокаиваюсь. Говорю:
– А почему же воспитательница делит?..
– Потому что в ней мало любви к отдельному человеку, мало знаний о человечестве. А может, по привычке, по глупости – все делят, и она делит. Но если тебе нравится человек, то совершенно неважно, кто он по происхождению, какое у него лицо, цвет кожи, разрез глаз.
Вот такое воспоминание случилось.
Спокойной ночи, папа.