Я забыл тебе написать, что в Ставке видел твоего приятеля Василия Игнатьевича, и он мне указал первые мои шаги. Как-то раньше я к нему не присматривался, – он очень красив, а главное – мил, куда красивее того, кто замещает теперь его в Главном штабе. О тебе он хорошо говорил, но в его характеристике интересен один оттенок: он подчеркивает твою терпеливость и способность подчас очень долго ждать результатов: сидит себе и ждет… И я могу себе представить мою маленькую женушку, сидящей глубоко в кресле и без конца глазеющей на толпу, которая возится перед нею, отражая целый калейдоскоп слез, любопытства, досады, нервов, наивности, упрямства и т. п. Это так может заинтересовать, что не заметишь, как пролетят часы.
У нас в штабе полковник Плен, который хорошо знает Сергея Ив[ановича], Ольгу Анатольевну, ее мачеху и т. п. […] Надеюсь, что письма мои теперь будут приходить к тебе значительно скорее, чем раньше, так как контора у нас под рукою, что сохраняет 2–3 дня; так же будет отчасти и с твоими письмами. Несмотря на большую работу, дневник мой я веду аккуратно, занося в него новые впечатления от новой работы.
Давай, моя радость и моя единственная, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
Дорогая моя грустная женушка!
Вчера в первый раз получил, наконец, от тебя два письма – одно за 7–17.I на 28 страницах и другое от 19.I. В первом ты грустна, нервничаешь и критикуешь все нещадно. Ты, моя родная, находишь, что Господь Бог ошибся и создал мир не таким, как его бы надлежало: зачем не живут только добрые, честные и воздержанные люди, а есть лгуны, обманщики, притворщики, развратные; почему не ограничиться голубем, коровой, лошадью или пчелою, и зачем создавать вошь, крапиву, колючку, сороконожку, мух и т. д. Может быть, ты и права, но как поняли бы люди тогда добро или правду, их красоту и ценность, если бы это не оттенялось безобразием и несчастьем порока или лжи; кто преклонился бы перед величием труда пчелы, перед преданностью собаки, если бы их не подчеркивали и оттеняли бездеятельность трутня или лукавство волка… Думай над этим, моя милая женушка, и избегай осуждать то, что не нами сделано и не нами будет судимо. И что тебе до них всех – этих бедных, грязных, лживых и развратных людишек, которые, может быть, тем только и интересны, что в глубине глубин они несчастны. И не говорит ли в тебе высокомерие правильной и воздержанной женщины, верной жены и трудолюбивой матери, которая в глубине гордости смотрит с пренебрежением на слабых и грешных, которые не постятся, не дают десятую часть, блудят… не таковы, как ты. А тогда оставь их в покое и замыкайся в самодовольном одиночестве. Я тебе, женка, пишу мои первые впечатления, вынесенные из беглого пробега твоих писем вчера и более внимательного сегодня. В конце концов, может быть, твоя критика всего и людей – дело преходящее и случайное, а корень – твой возлюбленный супруг и только что прожитые с ним 17 дней. Они могли оставить в тебе осадок или досады, или горечи, а раз создалось такое настроение, то не важно и случайно, на ком и как оно выливается: на людях ли грешного мира, которые живут дурно, на приятеле ли мужа, виноватом в том, что жена его распутничает, на посылках ли мужу, оказывающихся теперь почему-то «глупыми и неинтересными» и т. д.