Уже после я думал, чем дальше, тем мучительнее; что приду к ней, постучу, и когда она откроет дверь, отдам письмо. Она конечно удивится, обязательно, я бы удивился; может быть, спросит о чем-нибудь, но я только скажу: «Тебе письмо». Вот. Тогда надо, чтобы дверь открыла именно она, а не ее соседка и не какая-нибудь заплутавшая в гостях подружка, которые для меня были как ладан; и чтобы рядом с ней никого не было. Но как застать ее одну? Как отдать так, чтобы это выглядело поступком, а не отчаянием? И вообще, как это так – взять и прийти!? Я знаю, что не смогу…Или встретиться как-нибудь невзначай, но чтобы думала она, что я целенаправлен был к ней, то есть специально ее искал для этого. Эффект письма складывался из смысла и того как я вручу его. Словно бы я уже к ней шел, в комнату, но встретиться, быть может, там, в ее коридоре. – Пусть выглядит случайностью встреча, как неизбежное, которое случилось на десяток секунд раньше положенного. Тогда я, увидав Лену, отдам конверт как запрограммированный автомат. Как автомат, думаю, я смогу; именно как автомат, в котором маленькая специальная есть программа. Но сколько должно совпасть!
Никого не должно быть рядом. Такой момент, когда лишь Лена и я, мигом ранее возникший из-за угла желтой стены; так что мы привычно друг на друга посмотрим, и я его отдам, отдам, клянусь! Но так легко меня будет спугнуть, от ее взгляда я могу потеряться, а промедлить будет нельзя, иначе она скажет: «привет», – и проскользнет дальше, мне за спину, и я точно ее не окликну, если упущу тот самый момент, и не верну. Еще я боюсь, что каким-нибудь образом, когда стану доставать конверт, надорву его случайно, от того что он как-нибудь зацепится. Какими ничтожными мне кажутся эти страхи теперь! Каким эти страхи наполнены ужасом и, главное, какими заблуждениями!
Еще, я мог бы оставить его в голубой почтовой коробочке – одной из многих, каждой из которой соответствовала бледная, дрожащей рукой подписанная буква, – но я предположить не мог, какая из них – ее, потому что не знал фамилии. Хотя это можно было как-то выяснить. Но оставить письмо одним среди других, позволить совсем чужим брать его в руки и вместе с остальными перебирать, просматривая и отыскивая что-то свое, так близко находясь от меня!? – было невозможным; оно бы так бросалось в глаза без обратного адреса, без марки, совершенно белое – без привычного квадратика-картинки в левом углу…Тогда я совсем не смогу хоть как-то подготовить ему необходимых условий и еще раньше потеряю его из виду. Она не будет знать, что это от меня, и вскроет его быстро, запросто и при других, и пока поймет, о чем речь, успеет вслух удивиться, а черный буратино не упустит того, чтобы вмиг подскочить к ее плечу и наброситься на мои внутренности с таким бесстыдством и интересом, что мне страшно подумать. Ведь и так я на нити – одного ее движения или слова будет довольно, чтобы меня скормить – все узнают о жалком полоумном дурачке с нижнего этажа, который так убог и глуп, что даже насмешил. Мне все в глаза тогда будут ухмыляться, а соседи по комнате не без удовольствия станут меня расспрашивать о подробностях, плохо сдерживая улыбки, стараясь быть серьезными, чтобы побольше узнать –я непременно представлю, как весело они перемигиваются у меня за спиной и от этого у меня станут дробиться кости. Это было как кошмарное сновидение, в которое я старался не верить. Она не может так поступить со мной, иначе в ней должно быть слишком много презрения, которого, к своему счастью, я не заметил ранее и не замечал теперь.
Другими словами, моя эйфория мелела и пересыхала на глазах, и совсем уже новая тяжесть взваливалась на меня.