Женщинам, когда они встречались в мясной и хлебной лавках, у сапожника и портного, мужчинам в распивочных, трактирах, у Фассати, всегда было о чем посудачить. Под застойной, серой поверхностью будней все время происходили какие-нибудь события.
Часто бывали похороны. Хорошо еще, что детей рождалось больше, чем умирало взрослых, — двадцати- и тридцатилетние раньковчане мерли от чахотки, шестидесятилетние — от рака и дряхлости.
В Ранькове всегда можно было услышать разные новости. Вот, например, разнеслась весть, что актриса, которая жила невенчанной с Густавом Розенгеймом, сбежала от него в труппу Татера. На последнюю телегу, которую тащили полуслепые клячи возчика Розгоды, уже за городом, около живодерни, взобралась Цилка Гойерова. На ней была лишь легкая одежда. Беглянка мерзла, она залезла за чемоданы, прикрылась попоной, ехала как нищенка. Дул ветер, шел снег, но мороз уже ослабел, снежинки таяли на земле, плохо подкованные лошади скользили по грязи.
Густав в это время помогал убирать зал, где выступала труппа. Ему и в голову не приходило, что Цилка способна бросить ребенка. Бросить его, еврея, старьевщика, служку в синагоге, — это еще куда ни шло. Но ребенка? Такую крохотную, еще грудную малышку!
Вернувшись домой, он уже в дверях, услышал Юлинькин плач, а когда вошел, увидел, что Цилки нет дома, а рядом с ребенком лежит письмо. На его имя! Густав сразу понял, в чем дело, сердце у него упало. Цилка ушла!
Прежде чем прочитать письмо, он взял девочку на руки, дал ей молока. Юлинька жадно сосала, а Густав стал читать письмо. Впрочем, можно было и не читать! Что могла писать эта вероломная женщина? Наверное, что она должна уйти... должна уйти, потому что... Густав угадал почти слово в слово:
«Потому что тот, кто попал во власть сцены, лучше умрет, чем оставит ее, чем согласится не играть и посвятить себя домашнему хозяйству, мытью полов и посуды...»
— Конечно, — воскликнул Густав. — Мыть посуду и нянчить детей! А я? У меня, стало быть, нет никакого таланта, я бездарность, нуль, я всего лишь актерский квартирмейстер, агент по найму жилья для бродячих комедиантов!
«Дорогой Густав, — писала Цилка, — умоляю тебя, не переноси свой гнев с меня на неповинного ребенка».
Розенгейм никак не мог прийти в себя, ему хотелось то бушевать, то плакать. Наконец он встал, приняв решение: надо найти пожилую женщину, которая за плату будет днем присматривать за Юлинькой. К вечеру он будет брать ребенка домой.
Поденщицы Лоудова и Шипкова, к которым он обратился на другой день, не смогли принять его предложение. Тщетно Густав обращался и к другим бедным женщинам, все отказывались.
Подробности о том, как и почему Цилка сбежала от Густава, по секрету рассказал Анне Беранковой лавочник Еждичек. Уж как она смеялась его шуточкам об этой распутнице! Оба они так и знали, что этим кончится, особенно Беранкова!
Но как только она прослышала, что Розенгейму не удается найти кого-нибудь для ухода за ребенком, Беранкова тотчас отправилась к Густаву. Она, мол, еще кормит грудью свою Барушку, которая всего на шесть недель младше Юлиньки, так что ей ничего не стоит заботиться и о Юлиньке. Плата? Какая там плата! Муж, правда, зарабатывает не ахти как на том старье, что приносят ему в починку, но семья не голодает. Ребенком больше или меньше — это даже незаметно.
— Может, я кому и не угодила, — говорила Беранкова, — так все мы не без греха! А уж ребенка-то я всегда пожалею. Я сама в детстве сколько натерпелась! Что и говорить!
Густав был тронут сердечностью этой женщины, которую не без оснований никогда не относил к числу своих доброжелателей.
— Что это за мать, ежели она так легко бросает ребенка! — возмущалась Беранкова. — Не мать она, а... и говорить не хочется!.. Сука и та не оставит своих щенят даже на пожаре, сгорит вместе с ними, ведь верно, пан Розенгейм?
Густав вместо ответа только пожал плечами и вздохнул. С Цилкой дело не так просто, подумал он, ведь она актриса, человек искусства, она не создана для брака, для материнства. Но он ничего не возразил Беранковой, да и к чему? Этой простой женщине не понять такой высокой материи. Нет, не понять!
Беранкова стала собирать пеленки Юлиньки. Большая часть их была посыпана ароматной пудрой. Беранкова понюхала, и на носу у нее остались следы пудры.
— Ишь стерва! — сказала она, удивленно воззрившись на Розенгейма. — Удрала, не хотелось ей, видите ли, нюхать детское дерьмо!
«Нет, нет, — взволнованно подумал Густав. — Цилка бежала ради своего жизненного идеала».
— Воняет, видите ли! — продолжала Беранкова. — А мне пеленки моих детей слаще духов. Пахнут, как трава весной. — И она начала связывать в узелок Юлинькины вещички.
«Ради славы она бежала, ради славы, — хмуро твердил про себя Густав, но вслух не произнес ни слова. Ради славы! А может быть, прав не я, а вот эта баба. Слава — это ведь такая коварная вещь, черт бы ее взял!»
— Знаю я этих вертихвосток! — говорила Беранкова. — Только и думают о себе да о нарядах, ничем не поступятся ради ребенка. Вот и эта сука, говорю вам...