— Христа распяли, проклятое племя! — не унимался Чешпиво, злобно косясь на Хлума, и с обиженным видом пошел продолжать работу, но потом повернулся и пробормотал:
— Вот в России знают, что с ними делать, давят почем зря этих кровопийц.
— Мне все равно: христианин, еврей или магометанин, был бы порядочный человек, — сказал Хлум Розенгейму, не обращая внимания на Чешпиву. — Впрочем, магометан я, сдается, не видел ни разу, разве что статую турка на Каменном мосту, в Праге. А вот вы, пан Розенгейм, живете честно, никого не обманываете, правильно воспитали своих детей, за это вы мне нравитесь.
Старый Розенгейм привык ко всему — к брани, пинкам, только не к похвале. Слова пекаря растрогали его чуть не до слез.
— Дети у меня хорошие, чтоб я так жил, пан пекарь, — отозвался он, учтиво кланяясь. — У всех солидное занятие. Со временем будут зарабатывать — дай бог! Один приказчиком в колониальной лавке, другой на выучке у дяди в Пршештицах, будет торговать тканями. Уж я недоедал, недосыпал, поверьте! Не буду, конечно, хвалиться. — Он помолчал, косясь в угол лавки, потом огорченно вздохнул. — Вот только Густав у меня недотепа, никчемный парень, пан Хлум. Да простит меня бог, но это так. Что с ним станется, когда я умру? Ни к чему он не пригоден, лентяй страшный. Может, он и не виноват, — поскребыш наш младший, — такие всегда или очень способные, или вовсе никчемные. Ничего не попишешь, мой, видно, из никчемных.
— Почему же? — пробурчал пекарь. — Мне он как раз нравится.
Жизнь у Розенгейма была совсем не такая легкая, как казалось многим.
С мешком ходил он по дворам и выкликал:
— Старье берем! Бутылки, тряпки, шкурки!
За ним бежали мальчишки и передразнивали:
— Стахье бехьем, тхяпки, шкухки!
Розенгейм не обращал внимания, будто и не слышал. Его это мало беспокоило.
Когда же с ним ходил сын Густав, длиннорукий здоровый малый, сорванцы только поглядывали издалека и не решались задирать. Густав этого не терпел.
Розенгейма постоянно мучила мысль о судьбе этого сына. Что с ним станется, когда его, отца, не будет в живых? Ничего Густав не умеет, ничему не выучился, какой-то растяпа. Ну ладно, это невелика беда, будь у него то, чем еврей может похвастать — смекалка. Но вот смекалки-то у него и нет ни капельки — он совершенный сосунок.
— Нынче у нас нет шкурок, пан Розенгейм, — сказал Хлум. — Ни козьих, ни заячьих. Только малость тряпья, от которого я охотно избавлюсь.
— Розенгейм не выбирает, пан пекарь. Розенгейм берет все, всякий хлам, который в доме только мешает, старую одежду, мешки, кости, стекло. Ну, конечно, самый выгодный товар — шкурки. М-да, что за жизнь у старого еврея? Одни огорчения. И чем дальше, тем хуже, нынешний год совсем трудный. Шкурки можно купить только у Фассати или у Пухерного, больше негде. Ну, конечно, и Глюк мог бы продать мне кое-что, да разве он продаст, этот жмот. Он бы меня в ложке воды утопил.
— Видно, вы ему чем-то не угодили?
— Вот уж нет, так нет, пан пекарь. Чтоб я не сошел с этого места, если вру. Я никому ничего дурного не сделал, а уж Глюку и подавно. Но понимаете ли, он из рода Леви, это у нас, евреев, все равно что княжеский род. А я рядом с ним ничто. Червяк, клоп, вошь. Его возмущает моя бедность. Когда он умрет, на его надгробном камне будут высечены четыре перста. А у меня? Да и будет ли надгробный камень, кто мне его поставит? Очень он мне нужен! Что я — буду ходить разглядывать памятники после смерти? Я об этом мало беспокоюсь, не то что Глюк, мой друг Глюк с Малой площади.
— Глюка возмущает ваша бедность? Правильнее было бы, чтобы возмущались вы, глядя, как он благоденствует, не трудясь, — сказал Хлум, закуривая трубку.
— И верно, разве это труд — скупать и продавать зерно! — подхватил старьевщик. — Справедливо ли богатеть таким способом? Мужики приходят к нему сами, да еще упрашивают купить. А он сидит себе в конторе, над ним ни дождь не каплет, ни снег не идет, торгуется до последнего с мужиками, да все жалуется, будто его совсем разорили. Потом запишет что-то в книги, вот и вся его работа: куплено, мол, за столько и за столько. Купит хлеб, продаст и даже не видит этого хлеба. Черк пером тут, черк там — и загребает тысячи.
— Неплохо, если и сотни, — ухмыльнулся Хлум в свои пшеничные усы.
— Если взглянуть в корень, так можно сказать, что крестьяне пашут, сеют и жнут только на него одного. Глюк может заказать себе склеп, как целый дом, — продолжал Розенгейм. — Княжеский склеп! — в сердцах добавил он.
Хлум рассмеялся, помогая старьевщику запихивать в мешок тряпье.
— Вы попали в самую точку, пан Розенгейм, честное слово. Так оно и есть! На кого, в самом деле, работают наши крестьяне? Они думают, что на себя, да ошибаются. Где там! На налоги да на Глюка, на Пухерного и других таких же. Не будь их, наш товар был бы куда дешевле. И крестьянам жилось бы легче. Представляете себе? А ведь социалисты уже давно выдвинули лозунг — не работать на тунеядцев, — задумчиво сказал пекарь, уставившись в пол.
Но Розенгейм, поглощенный мыслями о Глюке, не слушал Хлума.