— Но я побочный сын, у меня фамилия моей матери, — объяснял гость. — И Евсей Евсеевич меня признавал.
— А я не признаю, вы здесь посторонний, и вам в этом доме делать нечего. — Чижиков снял с вешалки шапочку, нахлобучил ее на голову обескураженному побочному сыну. — До свидания.
— Куда же я пойду? — взмолился тот. — Я ведь из Риги приехал, на улице ночь. Разрешите хоть переночевать, а утром потолкуем.
— Нет. Нам не о чем с вами толковать, — стоял на своем Чижиков. Он открыл дверь: — Прошу.
— Пусть переночует, Юра, — подала голос Даная.
— Нет, — жестко отрубил Чижиков. — Этот человек не так себя повел, чтобы я мог оставить его на ночь у себя в доме.
— «У себя»? — удивился гость.
— Да-да, у себя, — подтвердил Чижиков. — Уходите!
— Но подождите. Давайте поговорим сейчас.
— О чем?
— Ну, об этом… О наследстве.
— Какое наследство?! — возмутился Чижиков. — В суд обращайтесь. В суд! А сейчас — пошел вон!
Однако гость заупирался:
— Мне некуда идти…
— В Москве масса гостиниц.
— Меня туда не пустят… У меня нет денег.
Чижиков видел, что противник сражен, повержен, однако он не давал себе расслабиться, боялся, что вдруг сейчас дрогнет, верх возьмет жалость, и тогда неизвестно, чем все это кончится. Нет, этого покусителя на его кусок надо раздавить окончательно, и он сказал высокомерно:
— Это ваши заботы. В Москве около десятка вокзалов — там много скамеек. Уходите! — И добавил зловещим шепотом: — Не заставляйте меня применить к вам один из приемов, которым я обучен в морской пехоте и которые я не имею права применять на гражданке. Не вынуждайте! — Чижиков открыл пошире дверь, вытолкнул наследника на лестничную площадку и захлопнул замок. — Дрянь какая-то, — зло проворчал он, отряхивая руки, как после грязной работы. Он прошел мимо оцепеневшей Данаи, будто не заметил ее, закрылся в ванной, мыл руки и понемногу приходил в себя. «Сорвался… Нескладно получилось… И чего я на него так напустился? Он перепугал меня, гад… Теперь все будет зависеть от Данаи — как она воспримет этот мой бой с наследником…» — и не торопился выходить из ванной, пока в дверь тихо не поскреблась Даная:
— Юра… Ты что там делаешь?
— Сейчас, — ответил он бодрым голосом. — Руки мою. — Вышел, обнял дрожащую Данаю. — Прости меня, пожалуйста.
— За что?
— Я не мог слышать, как он начал оскорблять тебя. И потому не сдержался… Прости.
— Я тебя люблю, — прошептала она. — Ты мне нравишься: ты настоящий мужчина!
Он улыбнулся — отлегло от сердца: оказывается, все сработало в его пользу. Ночью в постели, перематывая случившееся, Даная спросила:
— Юра, а ты правда знаешь приемы?
— Какие?
— Ну, эти, запрещенные, которые применяют на войне?
— А-а… Правда, — соврал Чижиков: никаких приемов он не знал, а морскую пехоту видел только в кино. Однако добавил: — Но об этом даже говорить запрещено.
— И не надо. Спи.
Но он не спал — от приятного волнения: «Победил! Пронесло! Только бы на этом мои испытания закончились…»
Однако все эти победы на бытовом фронте не могли затмить главной беды Чижикова, беды, которую он даже сам себе боялся назвать своим именем, как суеверный человек боится назвать признаки надвигающейся страшной болезни, — ему не писалось. Ни одной живой мысли, ни малейшей тяги к столу, к бумаге, абсолютная опустошенность и апатия к работе. Вот уже сколько времени прошло, а он ничего не написал, ни одной строки. Хотя и старался, сидел, марал чистые листы бумаги, но ничего не получалось — как из пустого сосуда, ничего даже не капало. Это пугало: хорошо, если застой временный, вызванный перипетиями в его жизни, а вдруг так останется и после того, когда все утрясется? А такое вполне возможно: ведь его творческая фантазия и раньше не очень бурлила, по всему чувствовалось, что ее надолго не хватит, но не на столь же малое время? Раньше импульсы творческих вспышек давали разные внешние раздражители, которые задевали его тонкие эгоистические струны, теперь же таких вспышек почему-то не стало, словно ток отключили. А может, это он притупился, перестал их ощущать, перестал отзываться на них?
Когда Чижиков впервые оказался в уютной комнатушке Евтюховой квартиры, ему казалось, что, имей такой прелестный уголок, он завалил бы все печатные издания своими сочинениями. Но вот он здесь — а сочинений нет. Перо рисует по-прежнему одну и ту же противную рожицу с оскаленными зубами, Чижиков бросает в сердцах ручку, ходит из угла в угол, с досады ломает пальцы, которые хрустят, как пересохший хворост. А Даная там, одна, томится, старается не досаждать ему: ведь Юрочка творит. Он знает, что она томится, и знает, что ее нельзя перетомить одиночеством, особенно сейчас, пока они еще не расписаны. И он сгоняет с лица озабоченность, подавляет тревогу, заставляет себя улыбнуться и идет к Данае.
А после, когда он оставался один, бешенство одолевало его с новой силой. Часто причиной тому были газеты: вот уже несколько месяцев, как имя его исчезло с их страниц, будто нет и не было такого Чижикова, о котором еще совсем недавно критики вели спор, особенно в статьях о молодой поэзии.