Страх и ненависть раскачивались на чашах весов, в которые превратился дом. Перевешивало то одно, то другое. Ненависть требовала всех отпиздить и сжечь деревню. Страх уговаривал съёбываться, пока не пришли мертвяки. Откуда здесь мертвяки, удивлялся сквозь боль Седьмой. Не ссы, кричала ненависть, пацаны на подходе. Не ссыте, пацаны. Ага, не ссыте! Вон мертвяк лежит, ты его пиздишь, а он всё равно живой. Давайте приколотим его к полу гвоздями, чтобы не встал. Давайте прибьём, как фашисты того пацана в телеке. Давай! Где гвозди? Хуй знает, где гвозди! Гвозди бы делать из этих людей, грудью вставших на защиту Новороссии от фашистских карателей. Слышишь, блядь, настоящие пацаны не боятся фашистов. Тебя, мудака, защищают. Чё меня защищать, я сам туда, к пацанам, уеду. Тут мертвяки и жрать нечего. А там возьму автомат и расхуячу пидарасов. Слышишь, чё говорит, геи, блядь, и лесбиянки поддерживают фашистскую хунту. Ненавижу пидарасов! Мертвяки всех в жопу ебут. А жрать нечего. Ничё, подождём малёхо. Пацаны скоро плот пригонят. Чё так сидеть? Пошли искать латунь. Пошли на кладбище. Иди ты нахуй – на кладбище. А чё? Вдруг там памятники из латуни. Фашисты, суки, памятник Ленину завалили. Нам бы его сюда, а? Сколько там латуни! Чё думаешь, укропы, сука, хунта, просто так валят? Сдают, нах, в американский цветмет. Невъебенно поднимаются. Поехали туда, чё. А там свои крутые пацаны. Ну и чё? Мы пудинские, чё, тупым хуем деланы?
Было ясно: чья бы сторона ни взяла верх – страха или ненависти, – в любом случае наступит жопа. Наступит очень скоро. А деревню сожгут. Или она сама загорится. Не может не загореться, когда в доме такие пацаны. Даже если поленятся зажигать нарочно, огонь появится из окурка или из телевизора, который, Седьмой это чувствовал, раскалился, как банная каменка, и вот-вот рванёт.
Пожар виделся ему отчетливо, словно он читал книжку про пожар, где автор с таким вдохновением рисовал стену огня и треск падающих стропил, что страницы обжигали руки. Всё было как-то странно связано: руки за спиной, огонь внутри, страх и ненависть в словах. Раньше его часто смущал умственный затык: как получается, что мира нет, а мировое зло есть, да ещё так много? Теперь, оказавшись в самой жопе, он ясно увидел, что затык этот – всего лишь его собственная глупость, которая долгое время успешно притворялась умом.
– Пацаны! Зырьте! Тёлка пришла – пойдём натянем, – донеслись голоса.
– Где? Какая? Эта, что ли?! Чё-то старая. А чё ей надо? Чё она там стоит, во дворе?
Седьмой услышал знакомый хриплый голос Кочерыжки, которая с ещё большим вызовом, чем обычно, прокричала:
– Эй, урла, вы где там прячетесь? Отдавайте нашего!
Заскрипела входная дверь, потом доски крыльца. Седьмой, приоткрыв глаза, увидел ноги пацанов, которые сгрудились в сенях.
– Ты иди сюда! – кричали они. – Отсосёшь всем по кругу и забирай своего.
– У вас там хоть есть что сосать? – отвечала Кочерыжка.
– Хочешь покажу?
– Ну, покажи, если найдёшь.
На крыльце начался гомон и возня, подначивающих друг друга:
– Покажь ей болт! Пусть прихуеет. Пацаны, а я до неё доссу. Тёлка, стой там, щас будет золотой дождь.
Раздался шум струи, потом голос Кочерыжки:
– Молодцы, мальчики. Хорошо стоите. Я пришла сказать, что у нас есть папа.
После этих слов хлопнул выстрел, потом все закричали, и дом задрожал, как будто на него обрушился вихрь.
Мы шли по дороге, я его просила: не бей насмерть. Он смеялся: передушу щенков. Я говорила: не смей! Хочешь, чтобы у нас с этим Пудино на всю жизнь была вендетта? Он смеялся, как всегда, когда разговор о смерти, папочка мой, грёбаный солдат удачи.
Иногда письма, которые сочиняешь в голове, оказываются у твоего адресата без всякой почты. Дура я была, что ему писала! Потому что он взял и нарисовался. Твоя весточка, говорит, позвала в дорогу. Сидел, говорит, в аравийской пустыне, под огнём противника, и скучал по доченьке, родной кровиночке.
А я так думаю, у него в пустыне руки зачесались кому-нибудь на родине пустить кровь. Тут и случай подходящий. Откуда узнал, даже не спрашивайте. Телепат-убийца.
Было утро. Ко мне зашла соседка, дочь Мафусаила, косоглазая в свою маму. Мы болтали про то, как жить дальше, и где Вовка шляется, и что картошку пора кучить. Потом она заныла, что живот подвело, и ушла в сортир.
Я стою, о чём-то думаю. Вдруг замечаю краем глаза движение у ворот, как будто пронеслось облачко пыли, а в следующий момент передо мной уже человек, лицо знакомое. Не то что загорелый, а прямо какой-то вяленый. Взгляд пронзительно-синий, волосы короткие, выцветшие. Худой, из одних жил и шарниров. За левым плечом ружьё, на правом тушка небольшого кабанчика.
– Здравствуй, родная! – говорит охотник. – Где прикажешь разделать свинью?
Я так ошалела от этого явления природы, что сразу ему нахамила.
– Скотобойня, – говорю, – в другой деревне.
Он бросил тушку, скинул окровавленную куртку и ружьё, давай меня мацать с присюсюкиваньем: кто это у нас такой красивый? Да как выросла! Сам цепкий, как спрут. Я отвечаю: