Щеглов не успел отреагировать, когда полуоблупленная дверь беззвучно открылась, пропуская бесполую фигуру в зеленом медицинском – и до глаз натянутой одноразовой маске. Он решил не обострять отношений с самого начала, дабы не вызвать озлобленность в пусть временно – но власть имущем человеке, и обратился к нему с несколько преувеличенным – и весьма смешным в данной из ряда вон выходящей ситуации – дружелюбием:
– Извините, пожалуйста, похоже, произошло печальное недоразумение… Я французский подданный и лечиться дальше хотел бы дома. Спасибо, что оказали мне первую помощь в этой больнице, но…
Не удостоив пациента хотя бы минимальным вниманием, будто он все еще спал, существо меланхолично толкнуло дверь плечом, направляясь обратно в коридор, и равнодушно распорядилось на ходу голосом то ли мужика-евнуха, то ли бабы-пьяницы:
– Люсь, пометь там: семнадцатый права качает и… – оно мельком обернулось и остро глянуло в глубь палаты, – и двадцать четвертый.
– Ну, все… – раздался все тот же, но на этот раз исполненный горькой обреченности голос сотоварища. – Сейчас начнется…
Уточнить, что именно, Алексею не пришлось, потому что дверь распахнулась вновь, жестко ударившись о стену, и спорым уверенным шагом вошли два плечистых парня. Даже сквозь всю алогичность положения в нем мелькнуло несвоевременное возмущение художественной дисгармонией: на одном из медбратьев были темно-синие хирургические штаны и красивая бирюзовая рубаха, а у второго цвета располагались точно наоборот, словно ребята, переодеваясь вместе в начале смены, перепутали части форменных костюмов…
– Сначала двадцать четвертый, – деловито буркнул один, и они миновали застывшего Щеглова.
– Сволочи! Уроды! – тотчас раздался знакомый, но уже рыдающий голос. – Креста на вас нет! Сколько же вам платить должны… за такое… что вы образ человеческий утратили!!! Нате, нате, подавитесь!!! Я ведь знаю, что вам бесполезно сопротивля… вля… ля… – слова потонули в сиплом бульканье и отрывистых фразах четко делавших свое дело братьев милосердия: «Давай-ка повернем его, а то блевать будет – задохнется…»; «Руку ему согни, видишь – кровит…»; «Туже затягивай…»; «Ишь, обоссался…»; «Да ладно, высохнет…»; «Так, второй у нас – кто?».
Алексей зажмурился. Он понимал внутри себя, что бороться хоть и бессмысленно – а необходимо, чтоб не утратить последнего самоуважения, – но полная расслабленность воли и мускулов, как средь ночного кошмара, охватила его. Он мог только тупо, как овца на бойне, не мигая и не шевелясь, смотреть на быстрые, невозмутимые приготовления к казни: зеленоватый пластмассовый колпачок снимали с иглы большого и страшного, явно заранее наполненного шприца, затягивали выше локтя бледный, цвета вареной кости в супе, резиновый жгут…
– По-хорошему предупреждаю: не дергайся, – счел нужным предупредить тот, у которого над маской близко сидели два равнодушных свинцовых глаза. – Помочь – не поможет, а себе хуже сделаешь.
– Пожалуйста, не надо… – неожиданно прорезался у Алексея совершенно мальчишечий, будто и не ломавшийся еще голосок. – Не надо, пожалуйста…
– Ну-ну… – добродушно отозвался второй, с глазами, как олово. – Доктор плохого не пропишет… – и на всякий случай крепко придавил больного каменным предплечьем поперек напрягшейся груди.
Декорации снова сменились. Поток приглушенного солнечного света мирно лился в высокие окна их старой комнаты на Петроградке. По выцветшим, довоенным еще обоям, как живые, носились наперегонки светлые пятнышки. На столе в оконном простенке мама старательно наглаживала огромным черным утюгом ярко-синюю блузку сияющего на солнце атласа; иногда она набирала в рот сырой воды из поодаль стоявшего стакана и, надув щеки, громко фыркала водой на глаженье, и тогда из-под тупоносого рыльца старинного чугунного инструмента со всех сторон с шипением вырывались упрямые струйки седоватого пара. Чуть в стороне, за новым канцелярским столом, закатав рукава белоснежной рубашки и не выпуская изо рта хитроумно согнутой под углом чуть тлеющей беломорины, что-то вымерял логарифмической линейкой на расстеленной кальке живой и здоровый дядя Дима. У приподнятых задних ножек венского стула, на котором отчим слегка раскачивался, налегая на стол, как ни в чем не бывало, умывался сытый, гладкий, шерстинка к шерстинке, Барс – и каждое шоколадное пятнышко богатой плюшевой шкуры, сияло, намытое его усердным, колючим, загибавшимся у конца языком…
– Ты пойди, – не отрываясь от дела, мотнула мама прибранной головой на белую, с отливающими лунным камнем стеклянными квадратиками, двустворчатую дверь смежной комнаты, – там Виля пришел, поговорить с тобой о чем-то хочет…