Позавтракав (пообедав, поужинав), я шла к профессору, дожидавшемуся в кабинете. Темой наших занятий была эпическая поэзия горцев Хевсуретии и Сванетии. Переступив порог кабинета, я оказывалась в иной эпохе. Такими в моем представлении могли быть жилища немецких приват-доцентов где-нибудь в Гейдельберге – просторные помещения, где окна завешены тяжелыми шторами, вдоль стен стоят глубокие кресла, а сами стены закрыты книжными шкафами. Содержание книжных шкафов моего учителя тоже переносило в другие времена и в другие страны: дореволюционные издания французских, английских и немецких классиков, античная литература… Всеми этими языками он владел, и впоследствии, когда мы познакомились ближе, любил посылать мне телеграммы по-латыни: изменить день или час встречи, уточнить какую-нибудь деталь.
Высокообразованный, пользовавшийся огромным авторитетом в своей области, он тем не менее производил впечатление человека полностью чуждого университетской среде, начисто лишенного профессиональных амбиций, разочарованного во всем, ушедшего в себя. От него веяло необъяснимой печалью, капитуляцией перед окружавшей действительностью, смертельной усталостью. Причину этого мне не довелось узнать. Была ли тут трагедия личной жизни или своего рода нравственное истощение, вызванное уродством системы, замкнутостью академической среды (тбилисский университет, будучи «столичным», все-таки оставался заведением достаточно провинциальным), экзистенциальной усталостью? Не знаю.
Однако, несмотря на несомненную общую провинциальность, в Тбилиси, как и всюду, существовали оазисы, невидимые непосвященному взгляду, которые, как и во многих других республиках, питали интеллектуальную прослойку, существовавшую вне государственных структур, – не подпольную, но и официально не признанную. В городе жил, например, один из ведущих специалистов по Роберту Музилю, хорошо известный международному научному сообществу; увы, значение его трудов никто из окружающих оценить по достоинству не мог – по той простой причине, что Музиль, не будучи тогда переведенным ни на русский, ни на грузинский, был в Советском Союзе практически неизвестен. Был еще философ, занимавшийся Хайдеггером, труды которого были в СССР практически недоступны. Единственное в Грузии издание его работ хранилось в университетской библиотеке и на дом не выдавалось. Кончилось тем, что грузинский специалист, потратив немало лет, переписал от руки полное собрание его сочинений. В школьные тетради в клеенчатой обложке, синими чернилами, которые, выцветая, с годами становились бледно-сиреневыми. Мы вернулись в догутембергову эпоху…
Что же касается разговорного грузинского, то недостаточность университетских занятий с лихвой восполнялась занятиями in situ. Все вокруг говорили по-грузински, и мне волей-неволей тоже пришлось заговорить. Чему способствовало то обстоятельство, что большую часть времени я проводила в обществе грузинок моего возраста, с которыми познакомилась вскоре после приезда и сразу подружилась.
Я ничуть не претендую на роль прустовского Повествователя, но образ «девушек в цвету» приходит на ум всякий раз, когда я о них думаю. Еще вспоминаются картины Делакруа восточного периода. Состав группы менялся, не превышая восьми-десяти подруг, собиравшихся то у одной, то у другой. Посиделки длились часами – они беседовали, я слушала, как зачарованная. Эти часы, растрачиваемые легко, бездумно, с бессознательной щедростью, были самыми полезными уроками языка. Полулежа на диванах и в креслах, одни курили, другие вязали, третьи потягивали турецкий кофе из крошечных чашек, которые тут же переворачивались вверх донышком для последующего гадания на гуще. С тонким вкусом одетые, всегда в черном, увешанные массивными серебряными украшениями, они представлялись мне экзотическими принцессами, с утра до ночи занимавшимися тем, что на всех языках определяется словом «ничегонеделание».
Разговоры изобиловали психологическими нюансами и вертелись главным образом вокруг любовных историй, чрезвычайно сложные переплетения которых анализировались в мельчайших подробностях, с виртуозностью, приводившей меня в восхищение. Сама я была не в состоянии внести в эти беседы даже самую незначительную лепту, и не только из-за недостаточного знания языка. Бессмысленная потеря времени? Не уверена. Появление в те годы блестящей плеяды грузинских шахматисток (две чемпионки мира!) – по-моему, не случайность: дотошность, с которой мои подруги копались в сердечных делах, сильно напоминала анализы шахматных партий. Приобретенные таким образом навыки были хорошей школой.