Наш маленький караван втягивался в очередное ущелье, длинное, дремучее, с обледенелыми боками. Едва мы втянулись в него, как звук реки, который был далеким и до странного домашним, будто жужжание бьющейся об окно мухи, — собственно, грохот первой реки тоже, наверное, был таким, жаль, нельзя сравнить, — приблизился, набрал мощь и силу, враз сделался опасным.
Все ущелья, встречающиеся нам, наклонно уходили вверх, значит, мы постепенно набирали высоту. Высота горная, она ощущалась все больше и больше, постоянно не хватало воздуха, дыхание осекалось — не дыхание, а всхлипы какие-то. Легкие работали вхолостую, на губах вспухали пузыри слюны, лошади храпели, шли едва-едва и ни на хлестки стариковской камчи, ни на наши понукания уже не реагировали.
В угасающем дне, когда макушки гор сделались кровянистыми от косого недоброго света, мы пересекли вторую реку, чуть слабее и потише первой, но тоже коварную, злохарактерную, и остановились на ночлег у Чертова гроба. Чертов гроб — это невысокая, пепельно-тусклая гора, с ровно обрезанной вершиной, напоминающей ящик из-под печенья, на стесах которой кое-где сереет реденький худой снег, такой же, наверное, прочный и вечный, как камень. Он никогда не тает.
У подножия горы, на песчанике, — старенькая, кривобокая, сколоченная из мелких, потемневших от времени досок засыпушка с плоской крышей и узкой трубой, напоминающей ствол миномета, грозно нацеленный в угасающее вечернее небо.
Лошади, зная это зимовье, зная, что там будет отдых, поднапряглись, захрапели радостно, и последние двести метров пути мы проскакали галопом.
Уставший, изрядно осунувшийся Саня Литвинцев взбодрился и даже издал боевой папуасский клич, некое пронзительное клекотание, полувизг-полукрик, этакий Тарзан, слезший с дерева на землю и увидевший Джейн, или как там звали эту красотку, Тарзанову спутницу? «Хор-рошо!» — закричал Саня, но вот старикова одобрения не получил. Томир-Адам перебил этот радостный клекот хлестком камчи, первым подскакал к избушке, резко осадил потную лошадь.
Кругом стояла тишина, глухая, без единой краски. Но вот где-то далеко щелкнул выстрел, и звук, то затихая, то усиливаясь, покатился по ущельям, перебираясь из одного в другое.
— Что это? — спросил Саня, обращаясь к старику.
Старик по обыкновению промолчал и по обыкновению вместо него ответил Декхан:
— Ледник, кхе-кхе, лопнул. Трещина.
— Трещины здесь глубокие бывают?
— Аллах их знает, разная глубина у них. Метров двести, кхе-кхе, триста. Всякие трещины бывают.
— Звук какой, а? Надо же, как из гаубицы пальнули. — У Сани был такой голос, словно он слышал когда-либо, как бьют гаубицы.
— Горы. Но еще сильнее звук бывает, когда лавина сыплется вниз. Это как батарея, когда много пушек бьет.
Избушка была промерзлой, неуютной. На пол брошена старая, вся в дырах, в прогорелостях и подпалинах кошма, в углу — печка-«буржуйка» с ржавыми, в двух местах залатанными боками. На крюке, вбитом над дверью, в мешочке, туго затянутом бечевкой, висела соль, на другом крюке, чуть повыше, — лампа-семилинейка с закопченным грязным стеклом. На приступке маленького, составленного из нескольких стеклянных осколков оконца, совершенно слепого, пепельно-мутного от дыма, стояла банка говяжьей тушенки. Еще имелась нетронутая пачка чаю.
В общем, здесь все было для ночлега, для отдыха, для жизни. Все самое необходимое: чай, соль, консервы. Вот только огня, кажется, не было. Хотя нет, на плоской ржавой шляпе «буржуйки», прикрытый четвертушкой газеты, лежал коробок спичек.
Старик взглянул на Декхана, немо шевельнул губами.
— Э-э, кхе-кхе, — тотчас отозвался Декхан, — Томир-Адам велит, чтоб мы дров пошли набрать.
— Какие тут дрова? — задал Саня вполне закономерный вопрос. — Камень кругом.
— Есть тут дрова, кхе-кхе. Арча есть. На растопку наберем и хватит. Уголька добавим, тепло будет.
— Уголь? А откуда тут уголь?
— Есть уголь. В зимовьях всегда угольный запас оставляют. Специально завозят, кхе-кхе. А вдруг снег повалит, а? Да надолго, а? В таких избушках и приходится пережидать. Пока не стихнет. Да и то, когда стихнет, все равно идти нельзя бывает. Все перевалы, кхе-кхе, все тропы засыпаны, откапывать их надо.
Тем временем окончательно стемнело, в густом небе вызеленились крупные яркие звезды, замигали разбойно, заполыхали огнем. Лошади жались к избушке, погромыхивали уздечками.
Минут двадцать мы собирали какие-то обрывки древесных кореньев, скрученных хворью, арчовые ветки, сплошь в шишкастых наростах и извивах, подобрали совсем еще свеженькую банку из-под сгущенного молока, содрали с нее этикетку — сгодится бумага огонь в «буржуйке» разжигать. Не то ведь собственный блокнот придется использовать…
«Буржуйка» растопилась быстро, загудела радостно, громко, ржавь с ее боков сползла буквально на глазах, и печушка неожиданно заимела новый, словно только что из-под заводского пресса, вид. Семилинейка, висящая на крюке, полыхала ярко, словно сибирский жарок — популярный светящийся цветок, украшение угрюмой тайги.