Действительно, около 5 часов пополудни появились первые казачьи разъезды, а вслед за ними вскоре показались, поднимая по дороге пыль, и удалые казачьи сотни. При приближении к Ляховичам казаки приняли боевой порядок и рассыпались в цепи. В это время две наши батареи, ставшие на виду Ляховичей, дали залп вверх. Высоко в воздухе разорвались шрапнели. Неожиданное появление казаков и внушительный орудийный залп вызывали у бунтовщиков настоящую панику. Они забегали и засуетились, точно потревоженное гнездо ос. Собирались большими и маленькими группами и митинговали. Но теперь уже раздавались другие речи. Голос совести и благоразумия стал торжествовать. Реальная сила, противопоставленная малодушным трусам, возымела свое действие. Курьер из штаба дивизии передал митингующей солдатской черни ультиматум, что им дается час на размышление. Если по прошествии этого времени они не изъявят готовности выступить на позицию, то по ним будет открыт огонь. Но не прошло и полчаса, как в штаб полка явилась делегация и объявила полковнику Крыкову, что полк готов выступить на позицию…
Полковник Крыков облегченно вздохнул, точно гора свалилась с плеч. С наступлением сумерек мы без всяких инцидентов сменили костромичей. С непривычки я не мог заснуть всю ночь. После продолжительного пребывания в глубоком тылу мне страшно было вновь очутиться в этой грозной обстановке войны, где я потерял столько здоровья, сил и энергии. То учащавшиеся, то замиравшие звуки ружейных выстрелов наших и неприятельских секретов, короткое, прерывчатое постукивание пулеметов, вспышки ракет, от которых в нашем блиндаже становилось светло как днем, – все это настраивало душу на какой-то особый лад; оно и ужасало, и отталкивало от себя, и в то же время притягивало к себе и подавляло своей грандиозностью и непостижимостью, как могучее выражение каких-то непреложных высших законов, направлявших судьбы человечества через страдания и кровь сотен тысяч людей… И сам я чувствовал себя ничтожной песчинкой в этом все еще бушующем урагане смерти… Мгновениями я забывался в полудремоте, то вдруг мне чудилось, что стрельба как будто участилась, немцы наступают… вот они уже у наших проволочных заграждений… Воображение разыгрывалось, я с сильно бьющимся сердцем выскакивал из блиндажа, но тревога моя оказывалась напрасной. Тихая теплая майская ночь наложила на все полупрозрачные, легкие тени. Немцы изредка бросали ракеты и не думали наступать. «Проклятые нервы!» – упрекал я сам себя, возвращаясь в блиндаж, где мирно похрапывал поручик Муратов. Бедняга и не чувствовал, что это была последняя ночь в его жизни. Утром я хорошенько осмотрелся кругом. Противник был на той стороне реки Шары совсем близко, не больше чем шагах в шестистах, а местами даже ближе, так что проволочные заграждения немцев доходили чуть не до самой реки. Вся местность вокруг наших окопов и самые окопы были изрыты снарядами. Молодые деревца, росшие у окопов, были изуродованы осколками и пулями, но молодые побеги и зеленые листочки на кое-где уцелевших веточках упорно тянулись к жизни и свету. День был ясный и хороший. На нашем участке стрельбы никакой не было. Я обошел позицию и уже возвращался к своему блиндажу, когда вдруг внимание мое было внезапно остановлено следующим странным фактом: из германских окопов высунулся до пояса какой-то немец и начал размахивать белым платком; немного поодаль от него в этом месте, где германские окопы ближе всего сходились с нашими, немцы выставили большой плакат, на котором по-русски было написано: «Долой войну! Да здравствует мир!» Наши «товарищи» повылезали из своих землянок и высовывались из окопов, тоже отвечали белыми платками. Немцев стало показываться все больше и больше. Как с их стороны, так точно среди наших «товарищей» с каждой минутой росла уверенность в том, что стрелять ни те, ни другие не будут. Многие немцы и наши повылезали на бруствер окопов. Нашлись даже такие смельчаки немцы, которые спустились к самым проволочным заграждениям, махали руками и что-то кричали.