Но уже спустя всего несколько недель после изложения Николаем Бердяевым своей программы европеизации, обуржуазивания русского быта и русского мышления, он уже в своих «Духах революции» начинает свои продолжающиеся до конца жизни поиски особого, высшего религиозного смысла русской революции. Николаю Бердяеву теперь даже в русских погромах 1917 года, в русской расправе с «бывшими», породивших море крови, видится что-то апокалипсическое, имеющее какой-то особый, мистический смысл.
«Русский человек, – пишет Николай Бердяев в своей статье „Духи русской революции“, – может произвести нигилистический погром как погром апокалипсический; он может обнажиться, сорвать все покровы и явиться нагишом… потому что он полон апокалипсических предчувствий и ждет конца мира»[177]
. В образной форме Бердяевская трактовка Октября как знамения Апокалипсиса была выражена в «Двенадцати» Александра Блока. С одной стороны, у Блока «обнажение» народного зверства, жестокости, страсть убивать только потому, что «скучно», а, с другой стороны, впереди идет Иисус Христос. Помните: «Эх, эх! Позабавиться не грех./ Замирайте, этажи/ Нынче будут грабежи!/ Отомкните погреба/ Гуляет нынче голытьба»[178]. Или здесь же: «И идут без имени святого/ Все двенадцать – вдаль/ Ко всему готовы./ Ничего не жаль»[179]. «Ветер с красным флагом» на самом деле для Александра Блока – кровавый флаг, но все равно, как я уже сказал, впереди двенадцати, за которыми бежит «голодный пес», Александр Блок ставит Иисуса Христа. Нечто подобное мы как раз наблюдаем у Николая Бердяева в его «Духах русской революции». И именно здесь, уже в 1918 году, при внимательном чтении его «Духов русской революции» видно, что он, Николай Бердяев, выводит революцию, ее преступления из-под суда нормативной морали. И если для него «русская революция – феномен религиозного порядка» и, как он считает, она «решает вопрос о Боге»[180], то и судить о ней, согласно этой логике, надо как-то адекватно ее апокалипсической сути.И теперь для нас актуален вопрос: что во всем его творчестве есть собственно бердяевское? Или его убеждение, что жизнь сама по себе не имеет ценности, когда он говорит о «ничтожности бессмысленной эмпирической жизни, полной страданий и горя»[181]
, или подлинно бердяевским является критика им здесь же, в статье «Духи русской революции», шигалевщины, которая, с точки зрения Бердяева, как раз и порождена была неумением ценить жизнь такой, какая она есть, была порождена «безбрежной социальной мечтательностью», которая, по словам того же Николая Бердяева, ведет «к истреблению бытия со всеми богатствами»[182]. В первом случае, как мы видим, для Бердяева эмпирическая жизнь ничтожна, как и ничтожен полный горя человек, который живет здесь, на этой земле, а во втором случае для Бердяева, как оказывается, бытие человека несет в себе какие-то неиссякаемые духовные богатства. И все эти противоречия Бердяева коренятся в одной и той же статье, на одной и той же странице.Религиозный максимализм ничем не отличается от революционного максимализма