— А это уж как партия прикажет… Везде трудно. Интервенты, классовые враги, революционные повороты. Чека, пожалуй, сейчас важнее… А ты что об этом знаешь?
— А чего знать-то? Чека она и есть чека, чтобы колеса, значит, от телеги не отваливались…
— Кое-что соображаешь… — засмеялся Антон, — со своего, правда, краю! Ну ладно. Все, что припомнишь о бандитах, изложи товарищу Сергиенко. Он к тебе завтра зайдет. Не робей. Помощь какая нужна будет — иди в уисполком, помогут. Но и о себе поразмысли: судя по всему, в классовом отношении ты еще недалек от Клейменова. Он даже тебя победнее. Революция — не шутка! Ты еще разок обдумай, как дальше жить. Понял? Поправляйся, — и Антон ушел, не подав руки на прощанье.
…Неведомый Д. Ингульский много мог бы тогда приобрести, подвернись он под руку Арсению Егорычу. Впрочем, после разговора с Антоном Арсений Егорыч в душе своей готов был целовать и Савку Шишибарова, ибо спровоцированная Савкой потасовка неожиданно принесла Арсению Егорычу очевидный и ничем иным в данной ситуации не заменимый революционный капитал. Вот только Еньки ему простить Арсений Егорыч не мог. Где это слыхано, чтобы чужую жену, купленное тело, вот так, ни за понюх табаку, уводили? Что можешь взять, бери, но кровное не хапай, за это руки рубят!
16
Начало замужества своего Енька вспоминает с удовольствием и болью, но даже боль та радостна. Первой песельницей считалась она в Наволоке, на ледянках каталась, лен трепала, ярило жгла, хороводы затевала после вербного воскресенья, лицо толченой травой-молодянкой отбеливала, при лучине досюльным швом вышивала, от Савки Шишибарова в темных углах отбивалась, хотя и ждала его костистых цепких рук: Савка грудь ловит, а кажется — прямо сердце берет… И вдруг замужество! Ни с того ни с сего, по весне. Будто дверь на росный луг растворила — а тут дом сверху обрушился. Не то чтобы жених немил показался… Не было в нем Савкиного втайне любого разухабства, Савкиной щедрости тоже не было. От Савки, бывало, на гулянке каждой девке по горсти семечек, а кому и леденцов, перепадает, а этот хоть бы перед венцом, на смотринах, на сговоре, чем угостил. Сидел в сатиновой рубахе, ладный, с бородкой, в черные глаза не проглянуть, одна щека улыбается, другая серьезна, слушает, как тятечка перед ним лебезит. Идти за него страшно и обидно: не потому, что вдовый да с сыном, а больно уж богат, без приданого Ксеню за себя берет, будто задарма покупает, и не по обычаю — осени не дожидаясь. Еще и сваты не маячили, а уж ясно дело, чем кончится.
Едва сошел Арсений Егорыч в топкий проулок, в который домишко их фасадом сполз, захотелось Еньке убежать немедля в Савкины грабастки, да глянула в мутное оконце, как садится Орся в лаковые дрожки, круто коня осаживает, чтобы из проулка вывернуться, под кафтаном рубаха на нем лазорева, — и замерла, локтями на подоконнике, готовая согласиться…
На свадьбе было негромко, но сытно, и Савка, потный и окаменелый, по знаку отца играл на гармони, заводил пляску. Потом, напившись, полез он на спор с Авдеем Ергуневым кататься со Спириной горки на тавричанке — выпряженной из-под коней длинной телеге. Авдей трижды съехал с горы вдоль озера до самых кладбищенских ворот, Савка же потерял ногами ось на первом пригорке. Телега унеслась в озеро, а он под хохот и визг народа с трудом соскользнул с нее в прибрежных кустах, вернулся к свадьбе грязный, мокрый и с расцарапанной мордой. Глядя на него такого, Еньке плакать хотелось, но когда почувствовала она на себе твердые и горячие хозяйские Орсины губы, рукой на Савку махнула, нетронутую рюмку пролила. И вправду в избе «горько» кричали!
Ох и круто, как того коня в проулке, осадил ее Орся! Не нашлась Енька, чем ответить на мужнину ярость, растерялась, и присоветовать некому: маменька родимая давно в сырой земле. Так и этак покрутилась Енька, не получается ключик к мужу подобрать: свой, да чужой. А когда остались они одни на Выселках, она так в заботах погрязла, что жалеть и жаловать мужа вовсе некогда стало… Бывало, в Наволоке про нее бабы сказывали: «Засмеется, так вся жемчугом обовьется», теперь же вздыхали горестно: «Была Ксенька, да стала Енька…»
А после того как германская война в разгар вошла, совсем плохо стало Еньке: мужиков в деревнях повымели, даже зерно молоть на мельницу привозили бабы, и распоясался Арсений Егорыч на солдатках. Бывало, каждый четверик, каждую пурку зерна считал, денежки, запершись в спальне, в дубовом комоде перекладывал, проверял, а тут недоплату прощать обык, видать, нужда да женская податливость для него доходом стали. Енька прекрасно представляла, как это происходит: и натешится бедная баба, и набеспокоится, что время идет, и снова утешится, и опять набеспокоится, наволнуется, напереживается, выберется из подклети томная, ровно маков цвет. А иная до того обесстыжеет, что смеется Еньке прямо в лицо: «Охти мне, умолотилася…»