– А что, о ней нужно знать что-то особенное?
– Да она таких как ты на завтрак пачками ест. И на обед тоже. Любовничек, блин, нашелся.
– Что-то я не понял…
– Не понял?– Февраль устало потёр лоб,– ну и иди тогда к ней. Иди-иди, пьяная морда. Мальчишка. Дурак.
– Ну, не всем же быть такими умными, как ты!
– Не всем,– Февраль тяжело вздохнул,– только я тоже дурак. Какого, спрашивается, хера…
И дальше мы молчим – два дурака, только один ещё и пьяный.
Слышно, как за окном шуршат по асфальту машины.
Слышно, как пятью этажами ниже болтают о чём-то курильщики у входа в отель – слов не разобрать, и поэтому не ясно, наши это, или местные.
– Женись, парень.– Вдруг тихо сказал Февраль,– женись, наделай детей, купи квартиру, машину, найди работу получше. Привыкай к нормальной жизни. НОРМАЛЬНОЙ, понимаешь? Чтобы как у людей. И тогда потом, когда тебя поманит иллюзия блядской свободы, типа счастья, любви, или ещё какой херни, ты не поведешься на эту шнягу. Разучишься на такое вестись. И это здорово. Потому что если все-таки поведешься, то в какой-то момент все равно окажется, что никакой свободы, никакого счастья или любви нет. А узнав об этом, расстроишься так, что жить не захочется. Так лучше живи нормально, и верь, что вся эта байда где-то там, пусть далеко и тайно, но всё-таки существует. Тогда все, что угодно стерпеть можно.
Едва ли до меня дошел смысл сказанного. Но сама интонация произнесенных Февралем слов, само их звучание, смешанное с шершавым запахом номера, редким шуршанием машин снаружи и блеском огней соседнего дома, видимого из окна, породило во мне тревожную и грозную волну, агрессивно покатившуюся вперёд, сметающую все преграды на пути своем… И вдруг опавшую, рассыпавшуюся ворохом брызг тихой, бесцветной печали где-то на дне самого глубокого кратера души.
Мне уже не хотелось идти к Алисе. Мне вообще ничего не хотелось. И, кажется, я снова отвратительно протрезвел, уже во второй раз за последние шесть часов. Помню, как молча вышел из номера Февраля, как спустился по лестнице на несколько этажей ниже, как вошёл к себе, как стянул прокуренную до последней нитки одежду… Пахло рвотой, сигаретным дымом, мужским потом и алкоголем. К плазменному телевизору прилипло несколько бычков, словно кто-то старательно тушил их об экран. Туалетный столик был весь уставлен стеклотарой. Тихо посапывал на своей кровати Толик.
Уже ложась, я мельком глянул на часы – половина шестого. Отъезд в девять утра. Спать сейчас – это бред, конечно. Риск проспать посадку до неприличия высок. Лучше чем-нибудь заняться- почитать книгу, к примеру, или посмотреть телепередачу на немецком языке. Зря что ли эта плазма тут висит?
И всё-таки я уснул.
***
Я не просто услышал крик сквозь сон – он буквально ввинтился в ни в чем не повинный череп, словно кто-то ввернул в тяжёлое, томно бурое забытие, так мало общего имеющее с нормальным, здоровым сном, раскаленный шуруп. Ты ещё, вроде бы, толком не очнулся, перед глазами ещё плывет густое марево, а явь уже вопит, причем вопит бескомпромиссным матом, которого постеснялся бы и старый, прожженный жизнью дальнобойщик. Текст же, если его облагородить и лишить всех нелицеприятных подробностей, был следующий: что же это вы, господа, разоспаться изволили? Весь оркестр , понимаете ли, ожидает вас уже полчаса, а лично мне, дабы вернуть вас к жизни, пришлось сначала минут пять колотить в дверь, а затем взять на рецепции ключ-карту, и самолично отпереть ваши апартаменты. Вы, судари, в данной ситуации совершенно не правы, и я, от лица всего коллектива, выражаю вам своё негодование. А во что же вы, позвольте узнать, превратили свои покои, которые, кстати, немалых денег стоят? Отчего это у вас на полу зловонная желудочная гуща разлита, и в ней сосуды лежат из-под напитков алкогольного свойства, в количестве немалом? Вы спрашивается, кто? Смиренные слуги искусства, или же пьянь подзаборная, без роду и племени?
Ну и так далее, в подобном ключе.
– Во свинья халдейская,– пожаловался Толик, едва инспектор покинул номер,– вчера, значит, бухал с нами со всеми, своим в доску прикидывался, а сегодня…
Мы, постанывая и ежеминутно проклиная тяжёлую долю творцов и алкоголиков, собрали вещи, после чего попытались навести хотя бы иллюзию порядка в номере, но быстро сдались, и бросили все, как есть.
Когда мы вошли, в автобусе царила траурная тишина, нарушаемая лишь храпом тех коллег, что уже успели уснуть. Наше продвижение по проходу сопровождалось, в большинстве своем, тяжелыми, осуждающими взглядами, но были и трогательно сочувствующие. Проходя мимо Гришки Агафьева и его жены, я услышал:
– Галка, а знаешь чего?
– Ну чего?
– А я сегодня без трусиков! Тебя это заводит?
– Знаешь, я думала, ты просто дурак. А ты, оказывается, вообще дебил. Такое не лечится.
"Зря она так с ним,– думал я, усаживаясь в свое кресло,– могла бы и помягче. Хотя бы из уважения к, пусть и оставленной в прошлом, но всё-таки любви. Ведь, в конце концов, можно же любить по привычке? Или уважать хотя бы…".