Пьяница был низкого роста, с широкими плечами и грудной клеткой, похожей на литавру. Голова покрыта упругой массой белых волос. Тусклые глаза, покоящиеся в провисших гамаках плоти, смотрели безо всякого любопытства, как глаза уличных музыкантов, тем не менее любой мог бы сказать, что лицо Бена все еще сохраняло свежесть молодости, – возможно, благодаря улыбающимся красным губам. Верхняя изгибалась двумя заостренными арками. Выпуклые ноздри покрывала паутинка синих сосудов. Его голос, в котором слышалась русская мрачность, завораживал.
– На эту лачугу я набрел в те времена, когда искал подходящее место для маленькой обсерватории. Да ты уже это слышал, Лоял. Мне нужны были настоящая темнота и безветрие. Вернита хотела иметь свое пространство – помещение для лаборатории, кабинет, где она могла бы писать, и большую кухню. Ну и красивый вид, конечно. – Его слова вышагивали из глотки довольным басом, пальцы вертели невидимую пробку. – Мы нашли ранчо, и поначалу все шло хорошо. Вернита все лето изучала медуз в море Кортеса[76]
. Возвращалась осенью, чтобы писать, и я был чертовски рад ее видеть. Пока ее не было, я проделал отверстие в крыше сарая для обустройства временной обсерватории и наметил несколько мест, где можно было поставить основную. Но, друг мой Лоял, потом я запил. После недельного запоя протрезвел и месяц работал, а потом снова пошел вразнос. У меня был постоянный график. Не знаю, насколько ты сведущ в астрономии, но кое-что я тебе скажу: невозможно вести точные астрономические наблюдения и подобающим образом делать записи, если ты пьешь. Ведение записей – душа и сердце астрономии. Если записи прерываются, какой в них толк?Он взмахивал пальцем, отмечая каждый свой разумный довод. Лоял был вынужден согласиться.
– Но в моем хитром пропитанном алкоголем мозгу вызрела идея: если периоды, когда я не в себе, и периоды трезвости, когда я могу скрупулезно работать, сменяют друг друга последовательно, то мои записи все же имеют определенную ценность, поскольку в них будет своя закономерность. Такова моя логика. И так я работаю. В моих трудах есть бреши, но они имеют регулярный характер. – Его улыбка стала лукавой. – Когда Вернита здесь, как сейчас, мой график меняется. Я иду в лачугу, как ты знаешь. Или еду в Мехико. Как ты знаешь. – Он доверительно понижал голос до шепота: – Лачугу я купил перед войной. И с тех пор прихожу сюда, как матрос, возвращающийся из плавания. Периодически. Последовательно. По графику. – Этот его клокочущий смех!
Он начал, как только лачуга появилась в поле зрения – словно переступил границу более терпимой страны. Извлек бутылку из нагрудного кармана рубашки, того, что над сердцем – в знак сердечности желания, – опрокинул ее и насладился тем, как ви́ски омывает горло. После этого сделал долгий выдох облегчения – маленькое удовольствие.
– Оставь дверь открытой, – сказал он Лоялу. Из темноты бревенчатой лачуги дверной проем, как раму, заполнял отливавший золотом пейзаж. Ветер был огненного цвета. – Выпей. Раз уж ты проделал со мной столь долгий путь сюда, почему бы тебе не пройти его до конца? Сегодня своего рода веха. До сих пор мне еще никогда не требовалась помощь, чтобы подняться с земли. Часики тикают. – Шишковатая рука, наливавшая Лоялу, была более твердой, чем когда-либо за последние недели, синий шрам от молотка, тянувшийся через все пальцы, приобрел фиолетовый оттенок. Пьет, чтобы поддерживать душевное равновесие, подумал Лоял. Ветер хлопал дощатой дверью.
Деревянный пол, бревенчатые стены, стол, скамья, единственный стул, несколько треснутых креманок и чайных чашек. Никакой кровати. Спать полагалось, просто свернувшись в спальном мешке на полу или там, где упал и отключился.
Через открытую дверь Бен смотрел на увядающую траву, скалы и причудливых пыльных призраков; возможно, он запоминал этот горизонт, затейливый рисунок гор или облака, похожие на белые языки пламени, вырывавшиеся из небесной горелки. Ненастье клином надвигалось на них. Он сел на скамью и навалился на стол. Не отрывая взгляда от дверного проема, он наливал, наливал, наливал, пил, с улыбкой глядя в стакан и отмечая, что ветер поднимается все сильней, разговаривал с Лоялом, потом сам с собой и продолжал пить, теперь медленно, набирая полный рот виски до установленного самим предела. Тягостные путы ослабевали. Стонал ветер.
– Знаешь, – сказал он, – можно так привыкнуть к тишине, что бывает больно снова услышать музыку. – Лоял не припоминал, чтобы сквозь ветер когда-нибудь слышал музыку. Ветер с самого начала сам становился единственной музыкой. Он исключал любые музыкальные вкрапления. Лоял попытался вспомнить мотив песни «Мой дом среди полей»[77]
, но все воспоминания уносил ветер. Он завывал одновременно на три голоса, свистя сквозь зубы по углам лачуги, вокруг поленницы, улетая далеко в ночь и возвращаясь широкими стонущими кругами.Бен то и дело плескал виски в треснутые стаканы.
«И где ясное небо весь день»[78]
, – мурлыкал себе под нос Лоял на унылый мотив ветра.