– Качайся, – мягко сказал он. И он ласково погладил ее под подбородком и сказал: – Агу, агу, агу, – как делали его дяди, или как они делали в его воображении, когда он сам был ребенком, но крошечным, голодным, и без лошадки-качалки. – Качайся. Давай, вперед.
Девочка, казалось, не понимала и продолжала плакать, Тоби наклонился и сам раскачал лошадку, однако девочка не переставала плакать, уже негромко, и слезы текли по ее толстому подбородку; поэтому он поднял ее, обняв своими грязными волосатыми руками ее теплое шелково-мягкое тельце, и сел у огня. Дневник уже почти сгорел, и Тоби не чувствовал вины за то, что его сжег. Пламени угощение понравилось, и оно сверкало, как ряд мстительных глаз, сквозь полуопущенные стеклянные веки камина.
– Ну, согрелась? – спросил Тоби свою одиннадцатимесячную племянницу, которая из-за сонливости и немоты, свойственной младенцам, не могла сказать ни слова в ответ, а спала теперь у него на руках.
Он отнес ее обратно в кроватку, укрыл, хорошенько подоткнув одеяло; и, вернувшись в опустевший и сырой лес, ступая на мертвые и умирающие листья, водворил изумленную и моргающую лошадку назад, в гараж. Иней на траве блестел, словно капли белого супа на зеленой бороде, и дыхание Тоби, когда он поднимался по лестнице, вырывалось, как дым, изо рта не дракона, а всего лишь Тоби Уизерса, окоченевшего от холода.
А потом он взял свой складной чемодан, который, будучи пустым, сплющился, как гармошка; чемодан принадлежал дяде Луи, умершему от рака в маленькой комнатке наверху с ланолином и желтой кожей, и пахнущей, в пору ранней весны, когда он умер, малиновой наливкой, разлитой в воздухе, окрашенной в синий цвет и слишком сладкой, чтобы ее пробовать, и Тоби положил в чемодан пижаму, расческу, бриллиантин, мыло, электробритву, свитер; захлопнул потертый, глухо звякнувший полупустой чемодан, вышел из дома сестры и переправился на пароме в город, который называли джунглями.
– До свидания, Тоби.
И потом то, что нужно помнить:
– Помни, что поезд идет прямо до пристани. Не выходи на Крайстчерче.
– Помни, что в пути нельзя высовывать голову из окна, иначе она оторвется, скатится между рельсами и будет искромсана, Тоби. Искромсана.
На прошлой неделе был искромсан мужчина, у него остались жена и трое детей.
– Помни, Тоби. Когда сядешь на корабль, вежливо спроси дорогу к своей каюте, если заблудишься; затем ложись спать; ешь крекеры; и всегда иди с кораблем в такт.
– И еще не высовывай голову из иллюминатора.
– Тетя и дядя встретят тебя ночью в Веллингтоне и отвезут к поезду. Прими свои таблетки, Тоби, и веди себя хорошо. И никогда-никогда не разговаривай с незнакомцами, а если вежливый мужчина предложит тебе кулек леденцов или мороженое, скажи: Нет, спасибо.
Так она попрощалась и продолжала махать своим кружевным платком на случай, если Тоби оглянется, чтобы посмотреть, но он не посмотрел, ведь тогда пришлось бы высунуть голову из окна и лишиться ее, и остаток пути ехать без головы. Он сидел, наблюдая, как снаружи за окном поднимается пар, и сквозь пар глядел на голые и промокшие загоны со сломанными ограждениями и воротами, у которых одна створка болталась; на пятна болот и льна; на торчащие вверх стога сена; на нескольких овец, рано остриженных, несчастных и белых, словно кокосовый орех; и на трех сорок, вылетевших из-под поезда; и Тоби, увидев их злобные клювы, вспомнил, что сороки выклевывают детям глаза, даже через окна вагона; и он подумал: Спрячусь в уборной, пока сороки не улетят.
Так что он пошел по проходу, извиняясь каждый раз, когда на кого-нибудь налетал, и, открыв дверь вагона, чуть не упал, сбитый с ног гулом и грохотом; и, напуганный, он открыл дверь с надписью:
Он посмотрел вниз и увидел проносившуюся мимо землю, гравий и островки зелени, которые могли быть щавелем или одуванчиками; и он подумал, удивляясь: Она упадет между рельсов, посередине, и придут люди с лопатами и закопают ее. В следующий раз посмотрю на рельсы и сам все узнаю. Мы все посмотрим. Что бы сейчас делала Фрэнси, а Цыпка и Дафна? Ой, ой, что, если они найдут мою самую секретную одинокую хижину среди сосен!