– Но означает ли это, – не унималась я, – что, если бы я выучила сербскохорватский, некоторые слова или фразы, употребляемые здесь, были бы мне непонятны?
– Нет, вы бы всё поняли. В Сараеве образованные люди говорят так же, как в Белграде или Загребе.
– Тогда в чем разница?
– Не могу объяснить, – сказал он. – Вам сложно это понять. Но разница есть.
– Разница с точки зрения текста Беккета?
– Да, это новый перевод.
– Если бы кто-то сделал перевод в Белграде, то и тогда была бы разница?
– Может быть, – сказал он.
– И тот новый перевод чем-то отличался бы от этого нового перевода?
– Может быть, и нет.
Только спокойствие, – сказала я себе.
– Так что же исключительно боснийского будет в этом переводе?
– Перевод будет выполнен здесь, в Сараеве, пока город находится в осаде.
– Некоторые слова будут другими?
– Это зависит от переводчика.
– А вы ознакомились с фрагментами перевода?
– Нет, я не могу разобрать ее почерк.
– Так она еще не начала печатать?
– Начала, но с такой лентой в машинке ничего невозможно прочесть.
– Так как же актеры будут штудировать текст и учить роли?
– Может быть, придется найти кого-нибудь c хорошим почерком для текстов ролей.
Вот уж действительно темные времена, – подумалось мне.
После нескольких умопомрачительных встреч такого рода и на фоне моего растущего беспокойства относительно реальных сроков начала репетиций, была найдена другая пишущая машинка, и в результате с помощью древней морщинистой копирки текст перевода напечатали с двумя интервалами в пятнадцати экземплярах (для актеров, сценографа, костюмера, двух моих помощников, переводчика и для меня самой). В интервалах между строчками моего экземпляра я чернилами вписала английский и французский тексты пьесы, так чтобы я могла наизусть выучить строки на боснийском, различать звучание и всегда знать, что говорят актеры.
(Дополнительный элемент симметрии в этой истории состоит в том, что Беккет написал свою пьесу на двух языках – английский текст
Что произошло потом? После того как мы приступили к репетициям и проработали около недели, справившись с большей частью первого акта, мой помощник и двое актеров – те двое, которые лучше других говорили по-английски, – отвели меня в сторонку.
Проблема? Да. Они сочли своим долгом сообщить мне, что новый перевод не слишком хорош, и спросили, можем ли мы вернуться к переводу, опубликованному в Белграде в 1950-е годы.
– А есть разница?
– Да, старый перевод лучше.
– В каком смысле лучше?
– Он звучит лучше. Более естественно. Проще произносить.
– А языковые различия присутствуют? В переводе есть нечто сугубо сербское? Или нечто небоснийское.
– Пожалуй, нет.
– То есть нет никаких слов, которые следует поменять, чтобы сделать перевод более боснийским?
– Вообще-то говоря, нет. Но если вы хотите, мы можем это сделать.
– Дело не в том, чего хочу я, – сказала я, скрежеща зубами. – Я здесь только для того, чтобы служить. Беккету. Вам. Сараеву. Чему бы то ни было.
– Что ж, – задумчиво произнес мой Владимир. – Можно поступить следующим образом. Вернемся к старому переводу, а если во время репетиций мы обнаружим слово, которому стоит подобрать соответствие на боснийском, то так и поступим.
– Не забудьте мне об этом сообщить, – сказала я.
– Нема проблема, – сказал мой Эстрагон.
А это, конечно, означает… ну, вы отлично знаете, что это означает. Эту фразу, похоже, можно перевести на все языки мира.
В конце концов – вас вряд ли это удивит – актеры не стали ничего менять. Более того, после состоявшейся в августе премьеры
Из этой истории можно многое почерпнуть, в том числе мысли о могущественных мифах, которыми часто руководствуются люди в отношении языка как носителя национальной идентичности, – а ведь мифы в конце концов могут превратить перевод, как и отказ его выполнить, в акт измены. Вышеописанный случай, имевший место в бывшей Югославии, представляется весьма жалким еще и потому, что соотносится с новыми, сложившимися в ходе смертоносных войн государствами, у которых к тому же один и тот же разговорный язык, и, следовательно, они лишены, если можно так сказать, «права на перевод».