Он не подозревал даже, что Штоков прожил такую необычную жизнь. Родился на прииске. Отец Штокова — он был, должно быть, громадным, с широченной и плоской, словно придавленной, грудью, носил едва ли не из десяти аршин сатина сооруженные шаровары, — не работал в артели, а добывал золото сам, «вольно». Уходил на старые отвалы с лотком и мыл там в полуиссякшем, ушедшем уже вглубь ручье. Мыл там, где никто уже не мыл, и не искал подобно иным «вольным» старателям свою жилу, жилу для себя. А мыл тщательно, с любовью к этому делу и без любви к самому золоту. Оттого жили бедно.
Нелька успокоилась поутру. Она завтракала со всеми вместе и не поднимала поначалу глаз, а потом подняла их — просто и открыто поглядела прямо в Сашкины глаза с коричневыми зернышками вокруг черных, уже спокойных зрачков. И она сказала:
— Вот и пролетал ведь над всем этим, и слышал — говорили. Полковник столько мне про это говорил, а представить себе не мог, как это в действительности прекрасно. А, Волков?
Она стирала прямо посередине хаты. На две положенные боком табуретки она поставила ванну. Принялась таскать из бочки воду ведрами. Нелька подхватилась помочь.
— А видела хоть раз рисунки мои? Ты, Оленька, и сейчас не поинтересовалась, а они-то… Вот посмотри…
Если это происходило летом, Меньшенин медленно брел по колено в траве по окраине аэродрома. Или ложился в эту траву навзничь, не думал ни о чем. А на самом деле сознавал, что в нем происходит колоссальная работа, словно все расстроенное, разрозненное в нем вновь обретало строй и лад.
Однажды, где-то на второй неделе, Сашка у ее дверей тихо позвал:
— Я имею в виду себя, Зимин. Покажите.
И вдруг Курашев услышал другое:
— Нет. Витька знает это. Знает с первого дня. Я ему сказала. Но он знает и другое: с Ленькой — гибель. Ты же знаешь Леньку — он всегда был циником. И если бы не отец и не мать, он спился бы и стал бы альфонсом. И, чтобы быть с ним, надо сразу и навсегда отречься от себя, от мечты, от детей. А я на это ни за что бы не пошла.
— Простите, Алексей Иванович, руки…
— Михаил Иванович, — ответила наконец Поля, выговаривая его имя как по-писаному: — Это я — Поля. Спят они. Умаялись и спят.
Полковник снял фуражку и принялся вытирать большим платком сначала лоб и виски себе, потом внутреннюю часть околыша.
— Алексей Иванович, это вы правильно придумали — сразу к нам. Мы сейчас позовем Штокова и поговорим.
— Ну как? Что — маршал?
Ее глаза осветились насмешкой, и в них было еще любопытство. Пожалуй, она и ждала его с этим выражением, но она сказала очень просто:
А генерал, погруженный в свои раздумья, и Мария Сергеевна не замечали, какая мука заполняла Наталью. И от ее игривости не осталось и следа. И солнце, все более багровеющее и пронзительное, и уже изумрудно-зеленое небо над головой, и проглядывающая сквозь пятнистые от закатного солнца стволы деревьев, широкая темно-фиолетовая тоже от солнца, посерьезневшая накануне холодов река — померкли.
Мария Сергеевна вес же позвонила Артемьеву. Звонила снизу из гостиной. Артемьев сказал, что он знает о Курашевой и знает, что она у нее. И еще он сказал:
— Я завтра рапорт подам. О переводе в автобат…
— Тогда я действительно ничего не понимаю. У нас с тобой разница почти три года. Так?
Командир полка передал ему, что приказом по армии его просьба о переводе на Север удовлетворена и что в штабе он получит назначение. Барышев видел, что расстается подполковник с ним спокойно. Но и Барышев не испытывал сожаления. Холодными веселыми глазами глядел он на длинного, скуластого подполковника, успевая в одно и то же время и думать о своем, и слушать, что тот говорит.
И Ольга пошла помогать девчатам убирать салфетки, мыть и кипятить инструменты.
Удивительно русским было все в этом доме — тишина, и чистота выскобленных полов, и половички простенькие, нитяные, с поблекшими, захоженными и, видимо, давними-давними петухами морковного уже цвета по краям, и занавески на маленьких, полуподвальных окнах, и зеркало — старинное, хорошее, тяжелого стекла с мягким свинцовым отливом по углам в темной оправе, и кровать с лоскутным одеялом, и лежанка возле печки, по виду удобная, обжитая какая-то, и множество фотографий под одним стеклом на самом видном месте. От отца здесь оставались две полочки с книгами, у которых уже выцвели корешки и переплеты, и круглая стеклянная чернильница-непроливашка, и стол, невысокий, но крепкий. Там, видимо, занимался отец, когда еще студентом был.
Кабина была громадной. Барышев стоял на ее решетчатом полу, а возле его виска покоились на педалях ноги командира корабля, и Барышеву отсюда были видны только вихорок его светлых волос и мочка уха.
Коля спал. За него дышал аппарат: методично и с шорохом. Все были на своих местах, и операционная сестра стояла перед своим столиком, слева от больного. Привычная обстановка операционной успокоила Марию Сергеевну. Первые мгновения она еще чувствовала на руках резиновые перчатки, но потом привыкла и к этому.
— Прошу позвать Светлану. Говорит капитан Барышев.