Вернемся, однако, к Текстеру. Меня глубоко беспокоит его судьба. Не далее как три месяца назад я мог предложить в качестве выкупа 250 000 долларов, но неблагоприятный исход одного судебного дела лишил меня этой возможности. В будущем мне предстоит получить энную сумму, и я готов заплатить десять, а может быть, и двадцать тысяч, но уж никак не больше двадцати пяти. Я дам вам расписку. Нельзя ли что-нибудь выкроить из гонораров, полагающихся Пьеру? Если эти южноамериканские бандиты все-таки выпустят его, он напишет потрясающий репортаж о своих злоключениях. Жизнь полна иронии. В прежние времена самые страшные беды обогащали только сердца несчастных жертв или имели исключительно духовную ценность. Теперь же любая человеческая трагедия может стать золотоносной жилой. Я убежден, что, если – и когда – Текстер выберется на свободу, он напишет книгу, которая принесет ему богатство. Сотни тысяч читателей, кому сейчас нет дела до какого-то Текстера, будут сопереживать ему и лить слезы. Это очень важно. Я хочу сказать, что из-за массы неприятных обстоятельств в нас угасает чувство сострадания. Впрочем, не стоит вдаваться в эту тему. Буду весьма признателен за любую информацию о моем друге. Прошу рассматривать это письмо как мое обязательство по мере возможности разрешить проблему. Текстеру следовало бы надеть на голову свой стетсон, а на ноги ковбойские сапоги, чтобы произвести впечатление на этих латиноамериканских маоистов и троцкистов. Надеюсь, что случившееся с Пьером Текстером – одно из тех печальных исторических событий, какими, к сожалению, изобилует современность».
Я отправил письмо в Нью-Йорк, а сам полетел в Испанию. Кантебиле, вызвавшийся отвезти меня на такси в Орли, по дороге выпрашивал свои пятнадцать процентов и снова начал угрожать мне.
Как только я добрался до пансиона «Ла Рока», мне вручили записку, написанную на фирменной бумаге «Ритца». Записка была от сеньоры. В ней говорилось: «Будьте добры привезти Роджера в холл отеля завтра в 10:30 утра. Мы возвращаемся в Чикаго». Понятно, почему она особо выделила «в холл отеля». У меня чесались руки поколотить ее, но на людях это невозможно. Встреть она меня в своем номере, я бы бросился душить ее или же попытался утопить в туалете.
Утром в огромном круглом холле под стеклянным куполом я предстал перед этой старой женщиной, напичканной дикими предрассудками, и вручил ей ее внука.
– До свидания, малыш, – сказал я. – Ты едешь домой.
Роджер заплакал. Сеньоре не удавалось его успокоить, и она заметила, что я специально подговорил мальчика и вообще испортил его сладостями, желая привязать к себе.
– Надеюсь, Рената счастлива в замужестве? – спросил я.
– Конечно, счастлива. Флонзейли – завидный тип мужчины. У него неслыханный коэффициент умственного развития. Сочинительство книжек еще не доказывает, что человек умен.
– Как это верно, – вздохнул я. – И что бы ни говорили, погребение – это огромный шаг в развитии цивилизации. Вико пишет, что когда-то трупы оставляли гнить на земле. Бродячие псы, крысы и всякие хищники поедали останки наших родных и близких. Сейчас не принято бросать мертвых. Хотя Стентон, один из членов кабинета при Линкольне, почти год не хоронил жену.
– У вас изможденный вид. Слишком большая нагрузка на мозг, – сказала сеньора.
Изможденность – следствие интенсивности мышления. Я знаю это, но мне не нравится, когда об этом напоминают. Я почувствовал приступ отчаяния.
– Adios, Роджер. Ты хороший мальчик, и я люблю тебя. Ну, ничего, мы скоро увидимся в Чикаго. Приятного тебе полета с бабушкой. Не плачь, малыш.
У меня у самого наворачивались слезы. Я вышел из гостиницы и направился в парк. Опасность быть сбитым бешено мчащимися во всех направлениях автомобилями осушила мои слезы.
В пансионе я сказал, что отправил Роджера к бабушке и дедушке, отправил на время, пока не устроюсь как следует. Мисс Вольстед, дама из датского посольства, была по-прежнему готова по-человечески помочь. Огорченный отъездом Роджера, я чуть не поймал ее на слове.
Каждый божий день звонил из Парижа Кантебиле. Хотел участвовать в продолжающихся переговорах. Можно было бы подумать, что такой человек, как Кантебиле, найдет для себя в Париже массу развлечений. Ничего подобного! Ничто не отвлекало его от дел. Он по уши влез в дела. Не отходил от мэтра Фюре и Барбеша. Барбеш сетовал по телефону, что Кантебиле раздражает его, пытается действовать через его голову. Киношники, по словам Кантебиле, предложили двадцать тысяч отступного.
– Постыдились бы, – говорил он. – Куда смотрит Барбеш, если они осмеливаются на такие оскорбительные предложения! Нет, он никуда не годится. Мы требуем не двадцать, а двести!
На другой день Кантебиле сообщил: