У Павла Андриановича была жена и больной внук, мальчик, который все время сидел у окна и бессмысленно раскачивался взад-вперед. Еще у Павла Андриановича были ульи, и он иногда продавал мед поселковым жителям. Его почему-то все любили. Мне кажется, за красоту: за серебристую бороду, голубые глаза и почтенную осанку. Потому что я ни разу не слышал, чтобы про Павла Андриановича рассказывали, как он кому-то что-то починил, сколотил, залатал – в общем, что-то сделал, пускай даже за деньги. Нет, ничего он не делал, в отличие от других наших поселковых мастеров – Якова Марковича и Генки Мазурова. Красота – это страшная сила, как справедливо заметил поэт Надсон в своем стихотворении о некрасивой девочке. Предвосхитил Заболоцкого, черт!
У Каплера и Друниной был финский домик, но внутри я никогда не был. Когда нам с приятелями было уже лет по шестнадцать, мы познакомились с девушкой, которая, кажется, была племянницей Друниной. Однажды мы зашли за ней позвать погулять. На крылечко вышла сама поэтесса и на просьбу вызвать Лену ответила: «Сейчас, сейчас», – пошла в дом, но вдруг обернулась и сказала: «Но вы за мной не ходите, у нас не убрано», – хотя мы, честно говоря, и не собирались.
О, это «у нас не убрано!». В то время это могло означать что угодно. Либо действительно все кувырком, либо хозяева стеснялись своей бедности, обшарпанной мебели, линялых занавесок. Ну, или так: одна девушка с теми же самыми словами не пустила меня в свою квартиру, потому что ее давно разведенная и незамужняя мама была беременна и дочка не хотела открывать этот секрет. Хотя, конечно, через два месяца всем это стало известно, но все равно: «У нас не убрано».
Авот где было по-настоящему не убрано, так это на той даче, где я провел, пожалуй, больше всего времени. И это были самые лучшие часы. Это был дом Владимира Михайловича Россельса и его жены Елены Юрьевны. Он и она были переводчиками с украинского. Он переводил классика украинского соцреализма Михайло Стельмаха, даже, помню, подарил нам роскошный трехтомник в глянцевых суперобложках, помещенный в специальный коленкоровый футляр, и рассказывал, как семья Стельмаха в Киеве капризничает в своих роскошествах: кормят кота осетриной и черной икрой и жалуются, что у него понос. Елена Юрьевна переводила Ирину Вильде и Гната Хоткевича – сам удивляюсь своей памяти. Елена Юрьевна говорила, что роман Ирины Вильде «Сестры Ричинские» – ну просто «Сага о Форсайтах»! Я честно попробовал читать. Действительно, сходство есть. Не о Форсайтах, но безусловно сага.
То, что Россельсы переводят с украинского на русский, воспринималось всеми окружающими с русско-шовинистической усмешкой – «что там переводить, когда и так все понятно». Но Россельсов обожали. Это был самый шумный, самый веселый, самый интересный дом во всем поселке. Там постоянно клубились какие-то люди, какие-то гости, наши и иностранцы. Все как один диссиденты. Там всегда можно было получить перепечатанного на папиросной бумаге Солженицына, там всегда можно было послушать записи Окуджавы, Галича и даже скопировать себе пленку, потому что у Россельса для этой цели было два магнитофона. И он, высокий мужчина с седым зачесом и круглым носом, умел лихо справляться со всей этой аппаратурой. Пленки у него действительно были потрясающие. Кроме Окуджавы и Галича я там слушал совершеннейшие редкости. Например, блатные песни в исполнении Эстер Паперной (ну ее-то знатоки знают, она соавтор знаменитого в 1920-е годы сборника пародий под названием «Парнас дыбом») и совершенно замечательного певца и, очевидно, собирателя редкостных текстов по имени то ли Алик, то ли Лялик Фридман. Выяснить, кто это такой, мне не удалось. А еще была пленка поразительно смешных и полуприличных рассказов Антона Сегеди в исполнении автора. Как мне потом удалось узнать, Антон Дмитриевич Сегеди был каким-то редактором в Госкино, причем свирепым, злобным и придирчивым цензором; рассказывают также, что на республиканских студиях, где он был куратором из центра, он, наоборот, щедро давал фильмам зеленый свет – но с условием, что у них не будет «всесоюзного экрана»: сняли у себя, у себя и показывайте. Но на досуге он сочинял очаровательные рассказики про алкашей и потаскушек.
Дома у Россельсов всегда был разор и полный тарарам. Книги, рукописи, пленки, чашки, бутылки, немытая посуда, не вытертая пыль на полках, кошки… Моя мама даже говорила: «Что это у нас в доме, как у Россельсов?» Для нее это был эталон разора, кавардака и бытовой грязищи. Хотя люди, повторяю, они были просто прекрасные. Мы и в Москве дружили, что, вообще говоря, странно. Еще Чехов заметил, что дачные знакомства в городе обычно не продолжаются. Увы, мои родители с Россельсами крепко поссорились примерно за год до смерти моего отца. Был случай грустный, дурацкий, обидный – потом расскажу.