– Каждая хворь в голове живет и вот здесь, – бабка Устинья показала морщинистым пальцем на грудь Демьяна, – как змея, пригретая. И человек сам ее кормит болью, страданиями, чувством вины, ненавистью и нелюбовью к себе. Змея издохнет лишь тогда, когда ее перестанут кормить. Понимаешь, о чем я?
– Понимаю.
Бросил взгляд на Михайлину, сидящую в кресле во дворе. Так же неподвижно, так же безэмоционально.
– Все лекарства испробованы. Впереди могут быть операции… всего лишь могут. Но должны произойти какие– то перемены. Но они не происходят. Нет чувствительности в руках и ногах. Она не вернулась. Я делаю массажи, я заставляю ее двигаться, но…ничего не помогает.
И опять тоска эта безысходная наваливается. Он ее гонит, он ей кости голыми руками ломает так, что кажется исколот весь обрубками этими, а она воскресает и голову поднимает, и под кожу к нему забирается, тоска эта гребаная. Когда уже ни веры, ни надежды нет, и хочется сдохнуть.
– Думаешь, не помогает?
– Да…
– Посиди– ка здесь. Я скоро вернусь.
Говорит ей бабка о чем– то, а она на нее даже не смотрит. Как всегда, взгляд рассеялся в никуда, и видит свое бессмысленное «нигде». Почему, бл*дь? Неужели так его ненавидит? Неужели из– за него не хочет вставать на ноги?
Устинья еще какое– то время во дворе постояла, затем вернулась обратно в дом, сбила снег с валенок, скинула тулуп и платок, у двери повесила.
– Бессильна я здесь. Ничем не помогу. В город возвращайтесь.
– Что значит бессильна?
Она как будто кувалдой всю надежду разбила. Осколки больно впились ему в грудину, и дышать стало тяжело.
– То и значит. Не хочет она. А когда человек не хочет, все смысла не имеет. Оставайтесь ночевать, я вам в сарае постелю, а на утро в город поезжайте, пейте дальше ваши умные лекарства. Авось, помогут остальные органы загубить.
Зло взяло. Поднялось внутри черной волной и затопило. Умная какая. А говорят, людям помогает. Шарлатанка. Ни черта она не умеет. Как и думал он. Просто так приперлись в даль такую. Тащил ее в машине и сам плутал по дорогам– лабиринтам. Два раза тачку откапывал из сугробов. В третий в деревню на тросе ехал за внедорожником.
– А травки– муравки ваши там всякие. Снадобья, зелья. Какую– то хрень, которую вы вашим пациентам раздаете. Я все куплю, слышите? Все ваши веники!
От отчаяния руки в кулаки сжались, и, кажется, он сейчас заорет так, что голосовые связки полопаются.
– Ты поутихни. Не надо так возгораться. Ишь, горячий какой. Купит он. Привыкли с города своего приезжать и покупать всякое. Запомни – не всех и не все купить можно. Не все лекарствами и деньгами лечится.
К нему несколько шагов сделала и спросила:
– Ты вот зачем с ней возишься? Зачем привез ее сюда за столько километров? А? Только честно отвечай. Я здесь судить никого не думаю. Не судья. Чай, сама не без грехов. Говори! Зачем?
– Люблю я ее.
Выкрикнул, и как будто порвалось что– то внутри, как будто нужно было ему вот это вот выкрикнуть.
– Вот, – ткнула пальцем ему в грудь, – вот и люби. Только не как сосед, не как санитар и нянька. Как мужик люби. Ясно? Дай ей себя не подопытной, беспомощной инвалидкой чувствовать, а женщиной. Желанной, красивой и любимой. Чувствует она все… и ногами, и руками. Понял? А любовь и не таких больных на ноги ставила.
И в глаза смотрит ему, а в зеленых омутах вся бездна вселенной. Там нет возраста. Там нет времени. Там есть только глубина. Ее не постичь и не понять. Даже жутковато становится.
– А ты…от злости излечись. Не все такое, каким нам кажется, понял? Не все виноватые на самом деле виноваты, не все равнодушные равнодушны. В панцире все живем. Кто– то нарочно, кто– то иначе не умеет или по долгу службы не может.
Не дошло, о чем она. Кто равнодушный и виноватый? Да и какая на хрен разница, если изменений никаких, если за столько месяцев нет ни малейших улучшений. Он уже с ума сходит. Он уже сам скоро больным на голову станет.
Демон ни о чем думать не может кроме как о том, что она чувствует. О том, чтобы вернулась к ней эта проклятая чувствительность. Рука нащупала в кармане визитку Светилы.
Захотелось порвать ее и вышвырнуть обрывки в ведро.
Устинья постелила им в сарае, который скорее напоминал кладовую, разделенную на две части. С одной стороны ее банки и склянки, с другой раскладной диван, накрытый стеганым одеялом и вязаным покрывалом.