– Банни! – снова крикнул я и осекся. Я еще учился на последнем курсе в Принстоне, а он уже стал жителем Нью-Йорка. И вот, выйдя на дневную прогулку, он спешил вперед со своей тростью под усиливающимся дождем, и поскольку я должен был встретиться с ним только через час, вряд ли стоило навязываться ему заранее и вмешиваться в его личную жизнь. Однако такси не отставало от него, и, продолжая наблюдать, я всё больше поражался: это был уже не робкий маленький школяр с Холдер-Корта[52] – он уверенно шагал вперед, погруженный в свои мысли, и смотрел прямо перед собой; было очевидно, что новая обстановка подходит ему как нельзя лучше. Я знал, что у него есть квартира, где, освободившись наконец от всех университетских табу, он живет с тремя другими мужчинами, однако не только эта свобода придавала ему такую уверенность, было и нечто другое, совершенно новое, и я понял, что это – дух большого города.
Раньше я видел лишь тот Нью-Йорк, что открыт для всеобщего обозрения – я был Диком Уиттингтоном из деревни,[53] глазевшим на дрессированных медведей, или юнцом из южной провинции, плененным парижскими бульварами. Я приехал просто полюбоваться зрелищем, хотя проектировщики здания «Вулворт» и рекламы «Гонки колесниц»,[54] продюсеры музыкальных комедий и проблемных спектаклей и мечтать не могли бы о более благодарном зрителе, ведь к блеску и роскоши Нью-Йорка я относился даже не так критически, как сам город. И все же, получая по университетской почте фактически анонимные приглашения на балы дебютанток, я никогда их не принимал: быть может, я просто опасался, что действительность не будет соответствовать моему представлению о великолепии Нью-Йорка. К тому же та, кого я называл «моей девушкой», родилась и выросла на Среднем западе, который по этой причине был для меня самым теплым местом на свете, а Нью-Йорк я всегда считал циничным и жестоким – всегда, кроме того вечера, когда она оказалась в городе проездом, и благодаря ей стало светлее в мрачном баре на крыше отеля «Ритц».
Однако вскоре я потерял ее окончательно, и мне захотелось пожить в мире мужчин, а именно в таком свете и представлялся мне Нью-Йорк, когда я смотрел, как Банни уверенно шагает по улице. Неделей раньше монсеньер Фэй[55] повел меня в «Лафайет», где нам предложили блестящий ассортимент еды, именуемой
А вот тем вечером, в квартире Банни, жизнь казалась веселой и безмятежной, это была квинтэссенция всего, что я полюбил в Принстоне. К негромкому звучанию гобоя примешивался шум городской улицы, с трудом проникавший в комнату сквозь огромные баррикады из книг; диссонансом звучал лишь хруст бумаги, когда один из жильцов вскрывал конверты с приглашениями. Так я открыл для себя третий символ Нью-Йорка, после чего начал прицениваться к подобным квартирам и подыскивать знакомых, с которыми мог бы ужиться.
Но не тут-то было: в течение следующих двух лет моя судьба зависела от меня в такой же степени, в какой от заключенного зависит покрой его тюремной робы. В 1919 году, когда я вернулся в Нью-Йорк, я уже так запутался в жизненных неурядицах, что о периоде веселого монашества на Вашингтон-сквер не приходилось и мечтать. Первым делом нужно было заработать в рекламном агентстве достаточно денег, чтобы снять тесную квартирку на двоих в Бронксе. Девушка, о которой идет речь, раньше никогда не бывала в Нью-Йорке, но ей хватило ума, чтобы не прийти в восторг от подобной перспективы. И за четыре месяца, проведенных в мареве тревоги и уныния, я набрался больше впечатлений, чем за все предыдущие годы моей жизни.