У самой двери Мэри все же обернулась. Джейн оперлась руками на стол – локоны повисли над картой. Булавки усеивали топографическую местность, как куклу проклятого в ритуале вуду. Но и карту Джейн не видела. На лице ее проступило мечтательное сладострастие творца.
Никто из них не обратил внимания, что Ева так и не принесла лимон.
– Смотри, куды прешь! – заорал извозчик.
Пушкин отпрянул. Машинально проводил взглядом конский круп, истукана на козлах, истукана-пассажира. Перебежал мостовую. Трость его стучала по торцам.
Садовая улица в этот час дня представляла собой обычное целеустремленное месиво из экипажей, телег, пешеходов, подогретое близостью торгового Гостиного двора с одной стороны и Апраксина – с другой. Ближе к Апраксину, или Апрашке, как его называли, толпа была беднее и грязнее (и далее плавно и быстро вы спускались уже на самое общественное дно Сенной площади). Зато ближе к Гостиному, а точнее, Невскому проспекту и Аничкову дворцу, который так нравился императору, то есть на поверхности, можно было заметить даже и сливки общества.
Таким образом, у улицы, растянутой справа налево, были еще верх и низ. Что, впрочем, нимало не озадачило бы тогдашнего казанского профессора Лобачевского, привычного и не к таким шуткам пространства.
Колеса трещали. Извозчики покрикивали. Разносчики расхваливали товар. Лошади валили из-под хвоста навозные яблоки. И даже солнце как-то умудрялось добавлять уличного шума.
Любому обитателю европейской столицы бросилась бы в глаза особенность этой толпы: в ней почти не было дам. А те, что изредка мелькали – как правило, на полпути между входом в лавку и выходом из коляски, – были в сопровождении слуги.
Поэтому никто не обратил внимания на невысокого господина в цилиндре и с тростью. Да и с чего? Единственным в нем примечательным было сочетание смуглой кожи с ярко-синими глазами. Но для этого пришлось бы заглянуть ему в лицо, а петербуржцы традиционно избегали встречаться глазами. Хоть на дне общества, хоть на его вершине.
У решетки Воронцовского дворца господин в цилиндре замедлил шаг. Это была его последняя, четвертая остановка на привычном маршруте. «Я счастливый отец, – так же привычно подумал он. – Все мои четверо детей – выжили». Было чему радоваться. У Вяземского, например, все померли.
Сам дворец был почти не виден – отступил от улицы в глубину густого сада. Семейство Воронцовых давно его оставило. Здесь размещался Пажеский корпус. А в садах небезмятежно расцветали будущие императорские пажи, гвардейские офицеры и просто уж такие цветы зла, какие и не снились обывателям. Учебное заведение было закрытым. Известно, что самые вонючие орхидеи предпочитают сумрак и не терпят свежего воздуха. В высоком светском кругу считалось, что обычаи Пажеского корпуса закаляют характер, а потому среди воспитанников были отпрыски лучших российских фамилий.
Но синеглазый господин смотрел не на драку. Глаза его были прикованы к смуглому голубоглазому мальчику в стороне. Тот на ходу читал. Жадно вбирали каждую черту. Каждое движение умиляло. От каждого знакомого жеста сердце давало перебой. «Что же он читает?»
– Пушкин! – заорал в саду какой-то прыщавый юноша.
Господин в цилиндре вздрогнул. А смуглый юноша вскинул подбородок. Уронил книжку. Сжал кулаки.
Пушкин у решетки невольно сделал то же самое.
Шли на него двое. Шли вразвалочку, как будто им мешали собственные яйца. Смуглый юноша смотрел на них исподлобья – высчитывал дистанцию поражения.
– Что ж это, Гришенька, – обратился прыщавый. – Вы не пожелали вчера поучаствовать в вечернем цирке?
Наподдал – и книжка отлетела, взмахнув крыльями.
– Может быть, вы не бугор? – светски предложил разгадку второй.
Смуглый юноша выбросил вперед кулак. Сердце у господина в цилиндре забилось в горле. Сглотнул его. Прыщавый схватился за нос. Из-под ладони побежала юшка. Двое бросились на одного. Запыхтела неравная схватка, размеченная смачными ударами по мягкому лицу, как стих цезурами.
Господин в цилиндре схватился за прутья решетки. Но что он мог сделать? Или мог? О, проклятая клятва.
А прыщавый уже гнул Гришу Пушкина за шею к земле.
– Корф! Васильчиков! – заверещал, прыгая с крыльца, какой-то мальчик в мундире. – Бьют!
В несколько мгновений драка стала многорукой, многоногой.
В воздухе мелькали аристократические кулаки. И дядька-воспитатель с крыльца, и караульный из полосатой будки смотрели на нее с одобрительным интересом. Во-первых, из смутных классовых соображений (пока еще не проясненных эсерскими агитаторами). Во-вторых, из почтения к традициям заведения. Били, бьют, будут бить.
«Может, прикрикнуть?» – метался за прутьями, как в клетке, господин в цилиндре. Но – нельзя! нельзя! нельзя! – отчаянно колотилось сердце в тисках долга и чести.
«Я и это переживу. Я сумею». Все можно суметь пережить.