Экипаж с гнедым жеребцом невольно привлек его внимание: остановился у ворот заведения. Господин в цилиндре заметил белое страусовое перо, притертое к самому стеклу, ибо шляпа была модная: большая. Сама дама была не видна в темной глубине экипажа. Караульный нехотя оторвался от созерцания драки. Сунулся к вознице, спросил, получил ответ. Бросился отпирать ворота.
Гаркнул:
– Госпожа Ланская! К господину директору!
Господин в цилиндре и ухом не повел. Дамы его не занимали. Имя было незнакомо. Но дядька-воспитатель тут же скатился с крыльца. И бросился разнимать драку, отвешивая направо-налево красными кулаками, похожими на небольшие крымские дыни. Выволок Гришу Пушкина за алое ухо. Молниеносно отер с его лица пыль и кровь. Обмахнул мундир. Застегнул пуговицы (те, что не оторвались в драке). Дал бодрящий подзатыльник:
– Смирно! К господину директору – марш!
Все стало так, будто ничего не было. Только шелестела кружевная тень воронцовских лип.
Гнедой жеребец от боли, причиненной натянутыми удилами, показал длинные зубы и впечатал все четыре копыта, взметнув фонтанчики песка. Стукнула дверца. Стукнула выкинутая лесенка. Выплеснулся оборчатый край платья. Перо задело за верх экипажа.
Господин в цилиндре невольно бросил взгляд. Сердце его запнулось.
Все такая же высокая. Выходя, ей пришлось наклонить голову. Поля шляпы скрывали лицо. Сжимая зубами мундштук с папиросой, она попала прыгающим кончиком в пламя. Раскурила. Затянулась. Выпустила сизые клубы – и вот так, вся в дыму, как огнедышащий дракон, наконец сошла по лесенке из экипажа и подняла лицо.
Дым рассеялся.
Под глазами темные мешочки. Щеки осунулись. Рот запал, весь в лучиках морщин. На лбу и у носа – тоже. Волосы – пегие от седины. В движениях – осторожная слабость. Немолодая женщина. Мать взрослых детей.
Дело в том, что она осталась все такой же прекрасной.
А потом расплылась и пропала в закипевшей в его глазах влаге.
«Госпожа… Ланская?!»
Господин в цилиндре отпрянул от решетки. И понял, что пережить можно многое. Но не все.
Например, не любовь.
Придерживая на голове цилиндр, он бросился прочь.
Он бежал, куда несли ноги. Госпожа… Ланская? Госпожа? Ланская! Прохожие по петербургской привычке огибать друг друга, точно ядовитый плющ, увиливали в последний момент, придерживая шляпы: он ни разу ни с кем не столкнулся. Но только чудом не попал под лошадь. Не ухнул в разрытую канаву. Не запнулся о вынутые шашки торцов. Он не видел, куда летел. Все растекалось в соленой амальгаме слез.
Госпожа… Ланская?!
Только когда в мышцах закипело, а в висках прояснилось, он увидел, что ноги принесли его на Конногвардейский бульвар. И укоротил шаг до обычного.
Был тот сумрачный час дня, когда на Конногвардейский бульвар выбираются девушки известного поведения и господа, которых это может заинтересовать.
Пушкин не глядел ни на тех, ни на других.
Госпожа… Ланская?!
Ведь доктор Даль рассказал ей все! Все, все, все.
От жены у Пушкина не было тайн.
До сих пор он не искал сближения с Натальей Николаевной, не давал о себе знать (зачем? – ведь она знает все!). Ждал, что первый шаг – по эту сторону – сделает она. Больше не связанная ни семейным долгом, ни брачными клятвами (официальными, по крайней мере), ни деньгами (вернее, их отсутствием), ни мнением других (а с нее бы сталось сделать всем назло). Руководствуясь только сердцем.
Ну вот все и вышло, как он хотел: свободный шаг свободной женщины. К алтарю. Об руку с другим. Ах, так он хотел не этого?
Пушкин упал на лавку. Вонзил трость в песок. Сжал набалдашник обеими руками. Уронил на них лицо и впервые с того мига, когда пуля пробила ему живот, позволил себе тяжкий стон.
То, что честнейший доктор Даль не сдержал клятву, ему и в голову не пришло.
– Сударь, вам дурно? – позвал над его головой голосок.
– Прекрасно, – буркнул Пушкин, выдавил вежливо: – Благодарю.
Лишь бы отстала. Но она не отстала.
– Сударь! Вам дурно!
Его обдало запахом розового мыла – всплеснула руками:
– О, сейчас… сейчас…
Пришлось открыть глаза, поднять лицо, собрать черты в учтивую гримасу:
– Благодарю. Я прекрасно себя чувствую. Просто быстро шагал, по жаре.
Она была юная. Лет семнадцать. Если не шестнадцать. Прелестный возраст, когда сочувствие к людям еще не растрачено. Простая шляпка, завязанная лентами под подбородком, обнимала полями розовое личико, как раковина – жемчужину. Видны были локоны, самого простого русского оттенка – серого, который романтики, кривясь от правды, возвышали до «пепельного». Серенькая накидка. Шалька с кистями. Не проститутка.
– Зачем вы здесь? – внезапно для самого себя спросил Пушкин.
Она подала ему флакончик:
– Извольте смочить себе виски́. Вам сразу полегчает.
– Нет, – качнул головой Пушкин.
На лице ее проступило недоумение. «Гришина ровесница», – сжалось у него сердце.
– Вы знаете, что такое закрытый пансион?
– Нет, – просто и охотно ответила она. – Мне давали уроки дома.
– Отвратительная жестокость, издевательство над теми, кто слабее или просто младше… И разврат! Омерзительный, бесстыдный.