Снова еду. Ревет, завывает мотор, словно вьюга в динамике, лязгают двери. Конечная. И здесь снег, и я уже промок, как тряпичная кукла. Но темнота вокруг меня вдруг наполняется каким-то смыслом; не замечая снега, пытаюсь осознать, что же произошло. Ведь произошло что-то очень важное, но что? Я на улице Бехтерева, и это есть то самое важное.
Темная улица Бехтерева длинна, как Млечный Путь. Ищу, высматриваю больницу, вернее — похожие дома. Я должен ее узнать: она похожа на тюрьму, бурая, кирпичная, с мертвыми окнами, я должен узнать ее по запаху, должна она пахнуть подгоревшей кашей, тогда уж не ошибешься: так пахнут тюрьмы, сумасшедшие дома, интернаты, дома престарелых, дома ветеранов сцены, тем же самым пропахли Сокольники из-за Матросской Тишины, лефортовской кухни, вареного постельного белья, хлорки, мочи, прогнившего линолеума венерического диспансера на Короленко. Чья-то непростая служба, тюремщики, санитары, медсестры, чье-то отчаяние, однако недолгое: этот запах разрушает волю, отупляет, завораживает — моя мама была медсестрой, и ее халат пропитывался
Какое отношение имеет Бехтерев к этому бескрайнему пустырю, за которым гудят поезда, к воющим волкам, подбирающимся к самым окнам?
На пустыре с ржавыми диванными пружинами и множеством кошек дрожали и выли на холоде сваи. Одна из кошек подкралась ко мне и уставилась, я протянул к ней руку, и тогда что-то случилось: произошло изменение в домах, они стали как будто меньше, а главное — задымили печными трубами. Перед глазами замелькали разные мензурки, пробирки, колбы, реторты — клянусь, я видел реторту — и Бехтерев в халате, пропахшем кислотой и реактивами, бородатый, в руках у него что-то бурлит.
— Вы дедушка Блока? — спрашиваю я уважительно, и тут же мне становится стыдно: дедушка Блока — химик Бекетов. А Бехтерев психиатр.
Психиатр № 1 смотрит на меня из-под очков строго и не отвечает. Я хочу пройти мимо него, но вижу, что нахожусь уже в прихожей старинного дома.
— Проходите. Подымайтесь наверх. Я сейчас приду, — говорит профессор.
На второй этаж ведет широкая деревянная лестница. Я заскрипел ступенями — наверх. Огляделся и повернул бронзовую ручку двери. В комнате темно, но коридор освещен. Посреди комнаты, наверное столовой, я увидел как будто самовар, на его боку медленно расползалось оранжевое окошко. В столовой, кроме длинного стола, покрытого белой скатертью, на котором и стоял самовар, в сумерках можно было разглядеть контуры стульев; высокие часы с боем поблескивали циферблатом; большой буфет, сервировочный столик — и больше ничего. Задернутые гардины не впускали с улицы дополнительный свет, хотя, несмотря на позднее время, он там еще оставался и вполне мог бы рассеять совершенную тьму — чтобы пройти не споткнувшись через столовую в библиотеку, а затем в кабинет. Я долго не решался закрыть дверь, опасаясь что-нибудь уронить, но в то же время понимал: невежливо в чужом доме не закрывать за собой двери. С замиранием сердца я погасил окошко на самоваре и, выставив, как слепой, руки, пошел через столовую — в страхе перед мебельными углами, доверяясь только ненадежной путеводной нити — тончайшей полоске света под дверью, ведущей в библиотеку.