Варлаам улыбнулся, сам не зная чему. В этой юной мунгалке была заключена какая-то первобытная живость, непосредственность её казалась наивной, но незримо притягивала его, исстрадавшегося, усталого путника, давно сбившегося с дороги и бредущего невесть в какие края. Он с благодарностью посмотрел на девушку, которая, поправляя на голове шапочку, ответила ему своей обворожительной белозубой улыбкой.
37.
Берестяная грамота с нацарапанными писалом буквицами лежала перед Альдоной на столе. Молодая княгиня в очередной раз перечитывала скупые строки, тщетно пытаясь разобраться, что же за человек этот Варлаам. Или он лицемер и подлец, каких свет не видывал, или же он в самом деле был обманут и не ведал о готовящемся убийстве Войшелга. Тогда почему принял боярство из рук Льва? Почему не пытался удержать Льва и его сообщников от преступления? Или не мог? Было уже поздно? Или он ненавидел Войшелга, как Лев, и поэтому не стал мешать убийцам? Вот так стоял и смотрел, как убивают монаха, как гонятся за ним толпой, сворой по тёмным переходам!
Альдона вспомнила их встречу в саду над берегом Луги. Варлаам тогда укорял Войшелга в том, что тот втянулся в дела галицких князей, наследников покойного Даниила. Альдона с возмущением и гневом отвергла его слова, но уже во время той беседы закрались ей в душу сомнения. Подумалось: а в самом деле, не лучше ли было бы: Лев — в Холме, он старший сын князя Даниила, Шварн — в Перемышле. Тихо было бы, спокойно, никакие горластые бояре не навязывали бы Шварну свою волю, никакой Григорий Васильевич не помыкал бы им так, как было до недавнего времени. Лев бы, наоборот, помог с боярами управиться. Это Юрата виновата во всех бедах. Альдона поймала себя на мысли, что ненавидит свекровь лютой ненавистью. Да, она — хуже, гаже и Льва, и Григория. Такие, как Юрата, одержимы одним неистовым желанием — давить своею волею волю других людей, давить с необузданной яростью, со страстью, пусть бы эти другие были даже их родными чадами. Как Шварн.
Лев — тот коварен, опасен, но хотя бы умён. Да, убил Войшелга, убил подло, предательски, враг он ей, Альдоне, ненавистник, но разве не вызвал сам Войшелг гибель свою казнями, жестокостью, пролитой безвинной кровью? Он творил дела злые ради блага Литвы? Может, и так. Но зачем влез в галицкие свары, зачем озлобил Льва и многих бояр? Разве не об этом говорил тогда Варлаам? И что же? Он прав? Он не переветник? Он правду начертал на бересте? Или...
Альдона снова взяла в руку грамоту, вчиталась в неровные строки:
«Не знаю, дьявол ли сделал нас, возлюбленная княгиня, смертными врагами, или такова Воля Божья, но только одно скажу: не предавал я никого, не клялся ложно. Говорил, что думал, и не догадывался, что сотворить хотят. А может, то за наш с тобой грех наказанье. Нет в душе моей лукавства, видит Господь. Это Он защитил меня от смерти лютой. И тебя, княгиня Альдона, оберёг от греха. Не дал ибо сотворить тебе дело неправедное, обагрить руки кровью моей. Прости же хотя бы ныне меня, многогрешного раба твоего! Молю, всей душой взываю к тебе: прости! Грешен по дурости своей, по недогадливости! Не будь врагом моим, умертви ненависть и злобу в сердце своём! И увидишь сама тогда: легче тебе станет, чище и светлей мир вокруг тебя сделается...»
Альдона поднесла к грамоте свечу, подожгла и бросила гореть её в медную чашу, глядя, как лижут бересту жадные языки пламени.
В окно сполохами ударили солнечные лучи, осветили камору и бледное лицо молодой женщины, исполненное печали, сомнения и тревоги. Альдона боялась — за себя, за Шварна, за крохотную дочь. Нигде, ни в ком не находила она так нужной ей сейчас поддержки. Всюду мерещились ей козни врагов, весь мир вокруг казался непрочным, зыбким, хрупким, готовым рассыпаться, разбиться, как стекло, на мелкие осколки.
«Ведь все они — Мориц, Абакум, Ян — помышляют только о себе, о своих угодьях, о вотчинах, о доходах. Шварн, Лев или кто иной будет княжить в Холме — им всё едино. Что же мне делать? Как быть? Чем упрочить, укрепить стол Шварна? Может, литовские нобили помогут? Да как же! Разве можно верить таким, как трусливый Маненвид или лукавый Трайден?! Не такие ли, как они, убили в Кернове отца, не против таких ли воевал Войшелг?!»
Мысли молодой женщины прервал громкий настойчивый стук в дверь.
— Матушка-княгиня! Беда! — впорхнула в камору челядинка. — Со Владимира гонец скорый! Добрава Юрьевна померла!
Альдона вскрикнула, словно ужаленная.
— Как?! Добрава Юрьевна?! — Потрясённая неожиданной горестной вестью, она вскочила с лавки и растерянно застыла посреди каморы.
...В горнице дворца заседала Боярская дума. Сумрачный Шварн, в чёрном зипуне с серебряным узорочьем, насупив брови, слушал рассказ гонца.
— Почила внезапу. Пушила слуг, за грудь схватилась, задыхаться стала. Упала. Без памяти с утра до вечера лежала и тако и скончалась, — повествовал молодой владимирский отрок.