Но друг мой, я забываюсь. На что растравлять воображение. К тому же ты велел читать Жук<овскому> все мои записочки. Ах, друг мой! Я ему доверяюсь. Но мои речи только ты один можешь понимать. Мое сердце бьется, писавши это, верно и твое забьется, прочитавши. А его что сделает? Рассудит! И найдет отчасти вздор. Но я тому не противлюсь. Пусть все так будет, как ты хочешь (ВЗ: 115).
Она и сама ждала предельной прозрачности и просила Андрея Ивановича точно датировать письма, поскольку в момент получения «уже тех минут нет, в которые они были написаны» (Там же, 105). Письмо, с ее точки зрения, должно было не только отражать душу пишущего без остатка, но и служить идеальным воплощением каждого отдельного мгновения его жизни. Просто границы круга она рисовала себе несколько по-другому.
Сестры Соковнины пользовались совершенно исключительной для дворянских барышень того времени свободой. Взять на себя заботу об их воспитании после смерти отца полагалось братьям, но трое из четверых заведомо не могли выполнять эту роль – чувствительный Павел Михайлович находился в Лондоне и посылал оттуда домой «стишки», которые Екатерина Михайловна пересылала Андрею Ивановичу в Петербург (Там же, 104–105). Михаил Михайлович жил далеко, в день побега Варвары Михайловны сестры собирались писать ему «с первой почтой» (Серафима 1891: 842), а Сергей Михайлович, соученик Жуковского по Благородному пансиону, позднее сошедший с ума от несчастной любви к Вере Федоровне Вяземской (см.: ОА: 444–445), был еще слишком юн.
Старший брат Николай Михайлович, на котором лежала основная ответственность за воспитание сестер, поначалу, как писала в Петербург Екатерина Соковнина, был «очень строг» и «остерегал для будущего». Тургенев даже специально предупреждал Жуковского, чтобы переписка случайно не попала в его руки (см.: ЖРК: 377–378). Однако и он исполнял свои воспитательские обязанности не слишком ревностно, а его надзор сводился к запоздалым нравоучениям. Позднее оказалось, что сам он тоже был готов разделить горести Екатерины Михайловны. Несколько месяцев спустя, после отъезда Андрея Тургенева в Вену, Кайсаров писал ему о московских новостях:
Вообрази, какая неосторожность. Узнав, что ты едешь, или уехал в Вену, она тотчас вышла и пришла с заплаканными глазами. Это все еще ничего бы, но при других начала говорить с братом по-немецки о тебе. Он говорит, чтоб она была поосторожнее; я просил его, чтоб он построже на нее прикрикнул (50: 82 об.).
Анне Федоровне Соковниной было по-прежнему не до дочерей. Как раз в это время среди знакомых семьи ходили слухи о ее предстоящем браке с инспектором Университетского благородного пансиона Антоном Антоновичем Прокоповичем-Антонским. О содержании этих слухов можно составить представление по исполненному шиллеровского негодования письму Кайсарова Тургеневу, написанному в конце апреля 1802 года:
Антонский <…> хочет ехать с преподобною материю, иже во святых инокинею Анною в деревню. Страшныя дела она делает. На светлое воскресенье вместо красного яйца подарила ему сукна на два кафтана и серебряную вазу; в картах обыкновенно ему проигрывает, так что те, которые играют с ними, сердятся. По верным счетам, до нас дошедшим, она в год передарила ему больше, нежели на 5000. Честной примиритель семейств, утешитель страждущих, благообразной фарисей со временем смело может написать над своим домом: щедротами мною обманутых. А брат! И ты говоришь еще, что она не злодейка! Я тебя уверяю, что ежели я когда-нибудь мог быть разбойником, то первою пробою моего ножа была бы она. Как жалки бедныя дочери! (50: 136–136 об.)