За несколько дней до того из Вены в Петербург с важными депешами выехал сотрудник посольства граф Рибопьер. На зимней дороге в миле от Кракова карета опрокинулась, и он «отморозил руку, уже поврежденную». Рибопьер был доставлен в краковский дворец князя Адама-Казимира Чарторыйского, чей сын был товарищем министра иностранных дел Российской империи (2695–2698: 11)[147]
. Оттуда граф отправил курьера к Разумовскому с сообщением, что не может продолжать путь. Поэтому, когда вечером 20 января Тургенев вернулся домой, ему сообщили, что за ним заходил Анштет с предписанием срочно отправляться в Петербург.В тот же вечер Андрей Иванович прощался в дневнике с венской жизнью:
Итак, вот еще неожиданность. Естьли бы я знал, что я поеду так скоро, то верно бы прочтен был уже Кондильяк, Сегюр и – может быть – готово бы уже было и первое отделение Елоизы. Следствие, что, не знавши, надобно бы было действовать так, как бы ето за верное должно было случиться, т<о>е<сть> делать больше. <…>
Ни с чем так не жаль расстаться, как с нею. Когда вспомню на свободе живо все, что в ней есть милого! всю ее, какова она есть, все удовольствия, которые меня с нею ожидали, которыми я с ней наслаждался. Прости, милая Ф<анни>. Как вообразить, что, может быть, в последний раз ее вижу! (1239: 56).
Получив распоряжение отправляться в Петербург, Тургенев прежде всего вспомнил о неосуществленных планах заняться историческим самообразованием и литературным творчеством и в очередной раз укорил себя в недостатке прилежания. Лишь затем он коснулся сердечных дел, но впервые написал о своей венской возлюбленной с душевным волнением. До этого момента он не мог отыскать подходящую эмоциональную матрицу, чтобы уяснить характер своих чувств к «милой Фанни». Неизбежность расставания сразу же перевела их в область невозвратно прошедшего, запустив хорошо знакомый Андрею Ивановичу механизм элегического воспоминания.
Последняя весна
Тургенев ехал из Вены в Петербург одиннадцать дней с двумя короткими остановками – семичасовой в Кракове, во дворце Чарторыйских, где он получил депеши и письма в Россию, и четырехчасовой в Вильне у Ивана Федоровича Журавлева, у которого Андрей Иванович «отогрелся и пообедал» (2695–2698: 20–20 об.). 1 февраля он вернулся в столицу и первым делом принялся за перечитывание дневников, как старых, оставленных им Петербурге у Петра Кайсарова, так и того, который он привез с собой из Вены. 4 февраля он делает своего рода итоговую запись в венском дневнике:
Вот уж я четвертой день в Петербурге. С тех пор, как я начал въезжать в него, и до сих пор сердце мое освобождалось не более как на несколько минут, от какой-то горестной заботливости, от стеснения (истинное, а уж не пустое чувство). Боже мой! Как я щастлив, что записывал некоторые из прошедших дней моих: с каким чувством я все ето нынче поутру рассматривал. Она сделала переворот в душе моей. Все ожило во мне, но к горести. Кажется, в Петербурге я никогда не буду дышать свободно. И венские дни у меня останутся. Как жаль, что так мало их записывал. Но я хочу здесь остаться.
С какою приятною горестию пробегаю мое московское время! Собрания, жизнь в дружбе с Кайс<аровым> и все, все – помрачено теперь, поглощено светом. Как рад, что хоть Анд<рей> Серг<еевич> – брат одного духа со мною (1239: 57)