Действительно, в смысле сюжетной выделки текст выглядит откровенно сырым, собранным на живую, постоянно рвущуюся нитку – просто потому, что надо же как-то собрать. Эпизоды (они же – города-государства погружённого во тьму мира, которые посещает Книжник, двигаясь в сторону любезного автору Востока – присутствующего здесь явно затем, чтобы самим своим существованием указывать на границы европейских обыкновений и европейской картины мира; они же – ситуации, в которые герой попадает. из которых выпутывается) следуют друг за другом в совершенно произвольном порядке. То есть – этот порядок не держится общей логикой, от ситуации к ситуации ни с героем, ни с объемлющим его миром не происходит никакого (чаемого европейской традицией) развития, – кроме разве того, что герой постепенно теряет всё своё вынесенное из Грушевки имущество, а с ним – примерно посередине повествования – и верную спутницу Герду (но развитием этого не назовёшь. Скорее, освобождением: сперва от лишнего, затем и от необходимого, – превращением героя, таким образом, из человека, встроенного в земные координаты – в чистую духовную сущность). Строго говоря, неясно, чего ради автору надо было заставлять героя брать её с собой, а затем – в середине книги! – убирать бедную собаку из повествования, устраивая ей мучительную и медленную смерть, на какие смыслы это работает (кроме, опять же, разве того, что дальше, одному, герою становится заметно легче двигаться и избегать опасностей). Интереснейшую линию Оракула он опять же рвёт в середине. «Таинственный демиург» – как опять же Юзефович – вообще «возникает лишь на трёхсотой странице из четырехсот восьмидесяти <…>, а до этого ничто не предвещает его появления и вообще существования»[104]
.Впрочем, если учесть, что среди формообразующих матриц текста были ещё и компьютерные игры, требование связного последовательного сюжета и сквозной логики теряет смысл. Логика тут глубже, и она не совсем сюжетная: автору важно представить разные мыслимые варианты постапокалиптического существования, слепленные на разный лад из доапокалиптических элементов – хотя да, большому, разбухшему от любопытных подробностей тексту трудновато это выдержать. – В равной степени теряет смысл и требование (упоминаемой Юзефович) «эмоциональной вовлечённости» в перипетии судьбы героя – «мы не боимся за Книжника, не мерзнем вместе с ним, не голодаем, не оплакиваем утраты»[105]
. Так это и не требуется. (Что, кстати, Юзефович фактически и признаёт, призывая читателей «совершить небольшое усилие, отрешиться от жанровых стереотипов и перестать, наконец, ждать от повествования динамики, эмоций и драйва»[106]. Именно!Этот амбициознейший текст хочет быть всем сразу: и памфлетом, и притчей, и карикатурой, и травелогом по несуществующему, и этнографией вымышленного, и философским эссе, и метафизическим трактатом, и даже чуточку-чуточку любовным романом (но любовная линия вкупе с её героиней, которая во плоти так ни разу перед нами и не появится, едва намечена и нужна единственно затем, чтобы выманить Книжника из Грушевки, где тот очень неплохо и осмысленно обжился, и увести его через непредставимые пространства в Индию, где вечное утро). Мартинович как бы наговаривает белорусской литературе множество возможностей, которые в ней ещё не осуществились или осуществились не вполне. В этом смысле да: «нечто новое» ему создать удалось. Отдельный вопрос, что этому жанровому гибриду, перегруженному задачами и сверхзадачами, нелегко быть самим собой. Его разрывает в разные стороны. Он производит впечатление, скорее, гигантской лаборатории, в которой из набранного в изобилии материала вырабатываются будущие формы. Пожалуй, автор прав – подобного «там», к западу от Беларуси, нет, просто уже потому, что «там» многое уже осуществилось. Вышло из статуса открытия. Здесь ещё всё предстоит.
Кстати, постапокалиптическая антиутопия – совершенно нетипичным для собратьев по жанру образом – оборачивается у Мартиновича своей противоположностью: утопией. Она – со счастливым концом. Книжник не просто выжил: он «стал носителем ответов, которые так ждет человечество». Он дошёл до утренней зари.
VI. Упорствуя в смысле
Создать Создателя[107]
Единственная – зато самая важная – черта, объединяющая книги, составившие на сей раз предмет наших размышлений – то, что все они были изданы в контексте стремлений нашего посттрадиционного времени как-то определиться со своим отношением к религии и Богу как культурной универсалии. Без Того и без другой советская культура, в которой выросли почти все ныне живущие поколения, кроме разве двадцатилетних и тех, кто ещё младше, – несколько десятилетий честно старалась обходиться, а культуры Запада, по существу вроде бы от них не отказываясь, сохранили с ними по большей части вполне формальные отношения.