Не смешивая разных типов своего видения реальности, Седакова тем не менее соединяет их в себе и умеет делать так, чтобы они, проясняя их предмет, помогали друг другу. Пример одновременного осуществления таких, взаимонакладывающихся, но не вытесняющих друг друга видений мы можем видеть в её вышедшей два года назад книге комментариев к православному богослужению «Мариины слезы. Поэтика литургических песнопений», в которой автор смотрит на анализируемые византийские гимны одновременно – тонко и точно настроенными – глазами филолога, историка культуры, религиозного мыслителя, поэта.
И ещё: всякий раз для неё идёт речь не о «самовыражении», но о восприятии и понимании вещей, обладающих собственным суверенным существованием.)
Почему все эти занятия и высказывания имеют прямое отношение к слову? Потому что слово – по крайней мере, в руках Ольги Седаковой – делает, своими средствами, в точности то же самое, что, скажем, и Рембрандт своей кистью: работает с реальностью зримой и незримой, явленной и тайной (и первая – указывает на вторую, ведёт к ней, никогда её не исчерпывая). Поэтическое слово, конечно, – в особенности.
Седакова – из тех, кто возвращает слову его метафизический статус, осуществляет этот статус в своей поэтической практике, даёт его пережить как чувственное событие.
«…я берусь писать о путешествиях (как и о других предметах), – говорила некогда Ольга Александровна в предисловии к своей книге травелогов „Три путешествия“, – тогда, когда со всей определённостью чувствую, что „здесь прошёлся загадки таинственный ноготь“». Тогда, то есть, когда предмет ли, событие ли указывает на свои – и общие всему – непостижимые, волнующие истоки. Когда этот предмет или событие выполняет задачу, выходящую за его собственные пределы. Когда он прозрачен.
Чем бы ни занималась Ольга Седакова, занимается она, на самом деле, одним: основами жизни и отношением человека с ними, разными способами этого отношения – от живописи и садоводства до, скажем, путешествий. На всё это она смотрит, в конечном счёте, одним, по одному и тому же принципу устроенным взглядом – ещё прежде специального, профессионального оформления этого взгляда. Но поэзия имеет в этой многосторонней работе всё-таки привилегированный статус. Проясняющая отношения человека – и самого поэта, и нас, читающих, и человека как такового – с основами бытия, она становится таким образом разновидностью человекообразующей работы – продолжающей работу Творения.
В понимании и человека, и основ его существования Седакова представляет вариант христианской рационалистической традиции – который (причём по обе стороны границы между Россией и Европой) привычно связывать скорее с западной мыслью – противопоставляя ей мысль русскую, устроенную как будто принципиально иначе («Умом Россию не понять»). «Наши писатели и мыслители последних двух веков, – заметила Седакова в одном из интервью, – столько говорили об этом, что и европейцы им поверили, и тоже привычно воспринимают русскую культуру как нечто иное, как некую альтернативу рациональному. В откликах на итальянское издание моей „Апологии разума“ два момента вызывали самое большое удивление: что разум защищает поэт (поэзию и разум принято противопоставлять) – и что разум нашел себе адвоката в России, где меньше всего этого можно было бы ожидать»[128]
.Между тем, ничего неожиданного в этом нет. Тот рационализм – или интеллектуализм – который представляет и развивает Седакова, – это, как говорит она сама, «совершенно не то, к чему привык Запад в Новое время». Действительно, к западу от наших границ, начиная с эпохи Просвещения, восторжествовал, оказался в центре культурного внимания рационализм, понятый довольно узко и оставляющий за своими пределами многие стороны человеческой цельности, – который, однако, не следует отождествлять с рационализмом вообще. Седакова внимательна к тому интеллектуализму, корни которого очень глубоки и к традиции которого часто куда ближе философов оказывались поэты – в Новое время, например, Гёте, а ещё раньше – особенно чтимый Седаковой Данте. Эти корни у европейской и нашей мысли, на самом деле, общие и восходят в равной степени как к греческой античности, так и к библейской идее мудрости.
Соответствующее представление об уме, говорит поэт, «вероятно, в большей степени было характерно как раз для восточной патристической мысли (сравните в литургических текстах: „Да буду ум, зрящий Бога“). Этот ум, составляющий духовный центр человека, совпадал с духом – и сердцем (в контраст романтическому противопоставлению „ума“ и „сердца“). Именно этот ум, мудрость, и ставит границы техническому, критическому, спекулятивному разуму, не ведающему чувства меры»[129]
. Традицию, близкую Седаковой, в нашей культуре развивал Сергей Аверинцев. Вместе с ним, да ещё с Владимиром Бибихиным, Седакову называют в числе представителей – скорее, создателей – нового культурного состояния, нового Ренессанса[130].