В новую прозаическую книгу Андрея Таврова вошли тексты, объединяемые аннотацией к сборнику почему-то под названием «короткой прозы», хотя, например, повесть «Паче шума вод многих» вовсе даже не коротка, рассказы в двух разделах – «Рассказы о Стече» и «Рассказы ночью» – тоже вполне объёмные, иногда больше десятка страниц, а прозаический по виду «Лётчик» – и вовсе поэма, как и семь заключающих книгу текстов – хоть формально и в прозе, но всё-таки стихотворения. Объединяет всё вошедшее в сборник явно не краткость – и даже не прозаичность. Но что же тогда?
Как изначально понятно давним читателям Таврова, на сей раз перед нами снова – не совсем проза поэта или даже вовсе не она. Вернее, так: Тавров-прозаик делает то же, что и Тавров-поэт, работает на ту же задачу (несколько) иными, свойственными прозе средствами: линейным повествованием, сюжетом, диалогами, драматургией взаимодействия героев, самими героями с их именами и судьбами, голосами и обликом, жестами и мимикой, ситуациями и нравами. При высокой плотности описания не оставляет, однако, чувство, что населяющие эти страницы фигуры – прозрачны, в них сквозит что-то ещё, на что они самими собой, самим своим существованием только указывают. В этой прозе – упорно и принципиально – присутствует нечто сновидческое.
Не менее (даже, пожалуй, более) подробно и основательно, чем действующих здесь людей, Тавров описывает пейзаж и предметную обстановку. Взгляд повествователя ощупывает предметы так медленно, что с первых же строк становится ясно: для понимания того, что он говорит, важно всё называемое; важна сама телесная фактура мира.
«…Окна открыты настежь, и в одном из них движется вереница автомобилей, мерцая сквозь веер пальмы, ходящий туда-сюда в ленивом ветерке. Из того же окна видно белое крыло главпочтамта с блестящими стёклами, а за парком – зажжённый низким солнцем шпиль порта».
Обратим заодно внимание и на прозрачность, сдержанность языка этого описания. Почти приближающийся в своей простоте и однозначности к естественнонаучному, избегающий метафор, он точен без излишеств: никаких собственных красок сверх красок самого предмета, никаких красот стиля, – язык как бы подчёркивает свою несамоценность, будучи призван делать видимым то, на что он указывает. Это – с одной стороны; с другой, внимание стоит обратить на чрезвычайную – может быть, даже чуть избыточную – скрупулёзность этих описаний, как будто предназначенных для того, чтобы восстанавливать по ним рассказанные автором сцены – делать, скажем, рисунки, следуя этим словесным указаниям. Причём опять-таки не оставляет чувство, что описания эти отчасти адресованы то ли людям другой культуры, то ли вообще инопланетянам: их подробность доходит иной раз и до разъяснения очевидного, – например, как устроено раскладное кресло.
Тавров как бы выводит зрение – и сопутствующую ему речь, и следующее за нею понимание – из состояния самоочевидности, автоматизма, заставляет его случиться как бы впервые.
Подчёркнутая реалистичность, даже натуралистичность получающегося таким образом описания (несколько даже вязнущего в деталях: «я включил вентилятор с облезлой красной краской…») не должна вводить нас в заблуждение: это – проза поэта-метафизика. (Впрочем, кто сказал, что метафизик говорит не о реальности? – Да о ней только и говорит, – разве что понимает её расширенно.) В предлагаемом определении равно важны, а в случае Таврова и вообще неразделимы обе части: и поэт, и метафизик. Тавров-метафизик мыслит (и угадывает) принципиально поэтическими средствами; Таврова-поэта занимает исключительно устройство мироздания и (на втором шаге) ситуация и судьба человека в нём. Тавров-прозаик делает из интуиций метафизика и поэта – миф, который, как известно, в соответствии с древнейшим своим значением – история, рассказ.
«Мир Таврова, – писала почти полтора десятилетия назад Галина Ермошина в рецензии на его поэтический сборник „Парусник Ахилл“ (2005) – чувствующий, близко поднесенный к ладоням, настаивающий на прикосновении. Тактильные ощущения шершавости створок ракушек, колкости песка <…>. Мир поддается познанию на ощупь, „зрячими пальцами“…» Это и поныне так, с одним существенным уточнением: весь осязаемый мир для Таврова символичен именно своей осязаемостью – благодаря ей, посредством её. Точно то же касается и вполне многочисленных, населяющих эту прозу героев: они – герои не в литературном смысле слова. Они – духовные сущности (хотя и не перестают быть людьми со своими судьбами и страстями).