Господи, а ведь чистая поэзия. Хотя даже ни одной метафоры, никаких игр со словами, с множественностью смыслов. Каждое слово – в своём единственном значении. И тем не менее – поэзия, и всё это простое, почти скупо-протокольное описание ситуации – не метафора даже, а что-то более мощное. Выговоренный словами архетип, например. Почему так?
Это – книга о тишине. И даже так: книга тишины.
Которая, оказывается, переполнена разнообразными звуками.
«Как слушает волк? Наклоняет голову то в одну сторону, то в другую сторону, как будто сравнивает – что услышит сейчас одним ухом, что другим. Чувствует, вода подо льдом, и скребёт по льду лапами, прогрызает лёд. Копает ямы в болотцах, докапывается до замёрзшей земли, травы, до корешков каких-то, пахнущих илом, гнилью. И с наслаждением их ест. Вчера поставила мне лапы на плечи, и голову положила на плечо, а я на пеньке сидела рядом с нею.
Казарки трубят очень зычно, глубоко, низко и протяжно. Чудный крик.»
А деревенская жизнь – переполнена огромными, как глубоководные рыбы, событиями. Здесь всё – событие, здесь нет незначительного и пустого.
«…лосиная шерсть в карманах, жаворонок на вечернем току, аист пролетел, крик цапли…»
Медленные, крупные, сырые вещи жизни. Осязаемые и безусловные. Те, что прежде и глубже и истории (которой в письмах собеседниц почти нет), и цивилизации, и, кажется, самой культуры. Правда, для того, чтобы их разглядеть и выговорить, требуется высочайшая культура и тончайшая рефлексия.
Письма Юлии, при всей их внимательной простоте, ясности и почти исключительной сосредоточенности на крупных первичных вещах жизни, – тексты далеко не наивные. За ними стоит, помимо и прежде личного душевного устройства автора, сложная, тщательно усвоенная и продуманная традиция, – и не одна. С одной, западной стороны, – целый ряд явлений, родственных по умонастроению и чувству мира, от «Уолдена, или Жизни в лесу» Генри Дэвида Торо до, скажем, дневников Пришвина и записок обосновавшегося на русском Севере поляка Мариуша Вилька. По-русски такого, пожалуй, немного писано, – Пришвин, скорее, в ряду исключений. Ещё приходит на ум сибирская проза Михаила Тарковского. С другой стороны, восточной – японские и китайские авторы – поэты и мыслители, которых обе собеседницы не устают цитировать и ставить эпиграфами к главам своей книги. И даже sms-ки, которыми они обмениваются, – несомненные наследники восточной поэтической традиции, совершенно осознанные в этом качестве.
То есть, о самом главном – и немногими, крупными, редкими штрихами. С просветами между этими штрихами, – большими вдохами после словесного выдоха, – чтобы был виден и слышен мир сам по себе. У этого отношения к миру (у этой этики) – своя эстетика.
Вообще же, такое мировосприятие – насквозь этично, напряжённо-этично. Оно, наполняющее эту в высшей степени созерцательную прозу, – ни в малейшей мере не бесстрастное и незаинтересованное созерцание: это острое чувство ценности всего живого.
«И вот мы выехали, по полям с кротовьими бугорками, с дырками в земле от полевых мышей, и не просто с дырками, а целыми узорами на земле от их туннелей, проходов, траншей, всем, что было скрыто под снегом, а сейчас открылось.
Земля в узорах. Полёгшая из-под оттаявшего снега трава. И аисты уже по полям гуляют. Летят гуси, но что поделать – стреляют в них, хотя это зло и нечестно, и мы ждём подранков, но надеемся, что гусиный бог сбережёт. Видно по полёту гусей, что они напуганы, рассеяны, недостаёт звеньев в цепи, но они поддерживают друг друга. Сильный ветер. Иногда надувает и дождь, и снег. И они летят. Стыдно за человека перед гусями.»
Но где же любовь, в конце концов? – нетерпеливо дёргает рецензента за рукав читатель с типовыми ожиданиями. – Да везде. Нет ни единого участка в этих текстах, в котором бы её не было.
И, разумеется, это роман: роман человека и мироздания. С только ей, любви, и свойственным взволнованным вниманием, с чутким вслушиванием в любимое, с постоянным благодарным удивлением ему – «не устаю любоваться», с совершенным отождествлением собственного счастья и смысла со счастьем любимого: «волк счастлив, значит, жизнь моя удалась».
А вот Марину Москвину, которой в книге заметно меньше, надо будет почитать. Мне хочется её получше расслышать.
Роман без берегов[63]