Тем более что Пустовая ничем и никем не руководит – тем более читателем. Она вообще не встаёт в позицию знающей, «как надо». Она даже честно признаётся, что ей не по силам оказалось вполне справиться с пережитым (да и кому бы оказалось?!): «Я хочу рассказать вам, – говорит автор в самом начале, – не об утрате и даре, не о горе и счастье. / А о том, как не сумела их разделить. / И это тоже – нормально».
И уже поэтому, уже на уровне занятой автором позиции, этот текст – мудрый.
Но помимо всего прочего, неотъемлемо от всего прочего: книга насыщена мыслями. Она вся – неотъемлемая от страстного чувства – непрерывная мысль, и образная, и понятийная. Постоянное отдание себе отчёта в том, что происходит, почему оно так происходит и каковы основания этого: эмоциональные, телесные, ценностные, – этот отчёт не прекращается и в моменты сильнейшей боли, даже, может быть, тогда именно становится наиболее пристальным.
«Благодарность за каждый день – тревожность со знаком плюс. Польза каждого дня в том, что выдали ещё один шанс повременить, повыбирать, покрутиться перед тем, как рубанёт. Жажда жить – не то, что желание пожить. Жить – значит прыгать, и подниматься, и прыгать снова. Пожить – переждать, скрыться с глаз, авось не позовут.
Но чем ловчее ты сныкался от Бога, тем проще ему в тебя попасть.
И это второе, что держит на привязи ропот: опытом доказанное знание, что – ну а к кому ещё мне обратиться? Самое тяжёлое переживание счастливого детства – что всё равно, нехотя, через губу, пряча глаза, придётся вернуться к тому главному, кем ты обижен и который, что особенно злит, безмятежен: считает, что это ты сам себя довёл.
Любовь к жизни после утраты – как позднее родительство: счастье от ума. Выбор, а не эмоция».
Это ещё и философского порядка рефлексия об уделе человеческом – не только о собственной судьбе, собственная – и ближайших родных – судьба становится способом увидеть – и прочувствовать – человеческую ситуацию в мире как таковую. О человеческой слепоте и зрячести, о человеческой наивности во взаимоотношениях с судьбой: «Когда вышло так, как хотел, тебе это кажется преисполненным смысла: в мире появляется логика – твоя собственная, но ты приписываешь её высшей силе. Когда всё так, как хотел, ты хвалишь себя за то, что живёшь в ладу с Провидением. Не вываливаешься и не торчишь, не вопиешь, не ропщешь». Так говорит Пустовая о том, что предшествовало трагическому развитию событий.
Состоя в тесном родстве с поэзией, эта речь коренится и в том, с чем в тёмном, глубоком, едва осознаваемом, но всегда памятном родстве сама поэзия: с магией. Она в буквальном смысле магическая: заклинает, заговаривает первичные силы бытия – которыми нельзя овладеть (они превосходят человека), но с которыми возможно и важно быть в прямом отважном контакте. Смерть, любовь, родительство – те самые точки, где человек напрямую соприкасается с ними.
И вообще мне кажется, что это – не о травме (сколько бы ни говорилось, ни думалось, ни чувствовалось здесь о ней, коренной, неустранимой), но – «Ода радости» же, неспроста роман называется именно так, а не как-нибудь ещё – прежде всего о драгоценности жизни и – без обольщений и иллюзий – благодарности ей.
Книга любви и печали[66]
…и вдруг подумаешь: да зачем же люди такое делают? Для чего они собственными руками, добровольно, раскрывают в своей жизни такую громадную область уязвимости, неизвестности, тайны, эту, Господи Боже мой, незарастающую рану? И вот только не говорите мне, что собака – это ребёнок, который никогда не вырастет. Да это вообще другое. Ребёнок всё-таки человек, собеседник, партнёр по бытию, он, помимо всего прочего, продолжение тебя, носитель твоей личной и превосходящей тебя семейной памяти, хотя бы генетической, он будет помнить тебя, когда от тебя уже ничего не останется. Ну, будем честны, некоторые родительские жизненные проекты он тоже так или иначе выполняет. А тут, а тут…
«Я не спал всю ночь. В прямом смысле этого слова. Не то что засыпал и просыпался. Я как оловянный солдатик (только лежачий) не заснул ни на минуту. Нет, безымянная собака в кухне не визжала: я её убаюкал, огородив тяжёлыми коробками <…> Она спала без звука, и вдруг я поймал себя на мысли, что не сплю, потому что считаю: вот ещё один час Кузя (или Машка, я ещё не знал, что через два дня окончательно остановлюсь на глупом имени Чуня, которое похоже на валенок) благополучно проспала. А вот ещё один. Вот у всех в первую ночь собаки кричат, стонут, плачут, и их, сломавшись на втором часу ора, берут в кровать или кладут рядом…».