Ведь это она, в конце концов, обеспечила ему благословенную возможность достичь тихоокеанского островка его мечты, не пересекая притом множество границ множества государств; это с нею, с заведёнными в ней «мелкобуржуазными условностями» он спорит всем самоизобретаемым образом жизни, от неё отталкивается. Это она его выталкивала, она раздражала его ещё на первых, корабельных страницах романа невыносимой вульгарностью своих обитателей: «Пуговицы на их ширинках еле-еле держались, жилеты были усеяны шафранно-жёлтыми пятнами от соуса. <…> Бледные, заросшие щетиной, вульгарные, похожие на земляных поросят, они медленно пробуждались от пищеварительного сна: немцы в зените своего мирового влияния…» – и попросту вынудила возмечтать об утопии чистоты и бессмертия.
Утопия и противоутопия – близнецы-братья.
Очень возможно, что Крахт – с этим своим имперски-серьёзным выражением лица, которого не меняет на протяжении всего повествования, со своей менторской, лекторской интонацией – иронизирует вообще над самим типом мышления утопическими и антиутопическими проектами (среди которых место проекта имперского – в числе почётнейших: империи ведь – не просто утопии, они – утопии осуществлённые). Над человеческими играми как таковыми (среди которых игры в империю – в Империю! – одни из самых масштабных). Над готовностью человека быть запутанным в этих играх, над его простодушной склонностью в них верить и принимать их правила как данность. Над тем, наконец, вроде бы неустранимым фактом, что выйти из игры можно только в другую игру – и, глядь, увидеть из этой новой игры самого же себя в старой, как в зеркале: никуда ты, в сущности, не ушёл, там же и остался. Так в конце повествования обескураженный читатель вновь обнаруживает себя на палубе того же корабля, который две сотни страниц назад неспешно ввозил его в роман, обещая долгое странствие:
«…по бесконечному экрану плывёт под длинными белыми облаками белый пароход. Теперь камера переходит на ближний план: гудок, потом судовой колокол сзывает всех на обед, и вот уже темнокожий статист (в фильме он больше ни разу не появится), мягко и неслышно ступая по верхней палубе, осторожным прикосновением к плечу будит тех пассажиров, которые погрузились в сон сразу после плотного завтрака».
Что-то здесь, правда, не так… Ах, ну да: эта уютно-знакомая староимперская реальность разворачивается уже на экране, на который «сотни проекторов» по всем Соединённым Штатам проецируют фильм, снятый о жизни потрясшего воображение новой Империи чудака-одиночки Августа Энгельхардта. Ты её – в дверь, а она – в (кинематографическое) окно.
А что, если взять да и прорвать этот экран? А?.. Чтобы мир со всеми его утопиями и играми, сколько бы ни ловил, – ни за что бы всё-таки не поймал?
Или это – очередная утопия?
Школа универсальности[70]
Книга британского историка, англичанина шотландского происхождения Ниала (Найла) Фергюсона – не просто история родной для автора, сформировавшей его мировосприятие Империи от её начала в XVII веке до распада в XX-м. Она сосредоточивает внимание на конструктивных аспектах имперского модуса существования – что в сегодняшнем постимперском, во многом антиимперском мире не может не вызывать раздражения и даже гнева (так, первая же публикация перевода отдельных глав из книги Фергюсона в журнале «Космополис» в 2003 году вызвала крайне резкий отзыв социолога и политолога Александра Тарасова под характерным заглавием «Г-н Фергюсон, пламенный мистификатор»[71]
). В аннотации к её полному русскому изданию книга прямо названа «провокационной».