Но, к сожалению, не всё зависит от нас, а сослагательное наклонение в таких случаях неуместно. Да оно, практически нигде и неуместно. Были отработаны «на причастность» и судимые, и знакомые Истоминых, и их соседи по частному сектору, в общем, кого только не было. Вроде сделано-то было всё. Только Сурков не давал ей покоя, а если точнее, то его мамаша. «Мутные они какие–то, что–то здесь не то», – думала тогда Лариска. Но это «к делу не пришьёшь». Пришила только протоколы их допросов да сопутствующие документы. Она даже скандалила по этому поводу с Митрофанычем. Но он ответил, что раз не доказали, что виновны, значит – не виновны, настоятельно велев ей замолчать со своими глобальными мыслями, заняться другими делами, разгрузить тем самым сейф, да «набить «висуны». Оно, конечно так, не доказали. Митрофаныч, конечно, был прав, и она спорила просто по инерции, просто казалось, что права, казалось и всё тут. Но вот обыск у Сурковых не провели, начальство не посчитало нужным, пояснив, что «не на чем проводить». В те времена Лариска такие решения сама не принимала, настоять, как было должно, не могла. Уже спустя совсем немного времени, она бы сама попёрлась к прокурору, разъяснила, убедила и, наконец, выклянчила санкцию. Тогда санкции раздавал прокурор, торжественно шлёпая печать на постановлении. А может и не дал бы он ничего этот обыск? Мамашу даже в КПЗ, ну в смысле, если по–новому, в изолятор временного содержания, на трое суток помещали – результат нулевой. Мамаша была кремень. Трое суток, а в те времена именно столько и было, не помогли. Беседовать с Лариской она особенно не пожелала, поджав и без того не пухлые губки, разукрашенные ядрёной помадой цвета пасхального яйца в праздник и, выразительно изогнув, прямо, как у клоуна с арены, густо нарисованные чёрные бровки, сказала просто, что ей сказать нечего, так как ничего она по интересующим милицию вопросам не знает, а в обозначенный день ездила в деревню к сестре. При этом маменька метала гневным взглядом направо и налево и трясла накрученными, видимо, поутру на бигуди, крашенными чёрными волосами. Жаль кабинетик обширным пространством не отличался, в связи с чем разгуляться было негде в этом королевстве. Короче, вела она себя словно боярыня Морозова, с известной картины художника, с фамилией, так похожей на её собственную, глядя на Лариску испепеляющими и ненавидящими всех и вся глазками. Только сидела маменька не в дровяных санях с соломой, без цепей и не следовала к месту своей казни. Смысл картины, разумеется другой, зато взгляд… Да ведь и маленький Ларискин кабинет с облезлыми, оторванными во многих местах зелёными обоями в бледный цветочек, не «Третьяковка». Одним словом, восхититься, как люд на картине, боярыней Сурковой Лариске не хотелось. Деревенская сестра факт присутствия её в гостях впоследствии охотно подтвердила (кто бы сомневался), теребя на допросе подол расцвеченного на все лады кримпленового платья, сносу не имевшего, крутившись при этом, как уж на сковороде, то краснея, то бледнея, то теряя голос, то обретая его, переходя на взвизгивание, попросив в конце своей сумбурной речи, стакан воды. До городской сестры ей было далековато. Но опять же, всё тот же Митрофаныч сказал, что это не доказательство. Женщина первый раз в милиции, вот и нервничает. Лариска, как обычно, вступила в пререкания, заявив, что она–то ходит в милицию каждый день и до сих пор жива, за что выслушала мало чего хорошего. А семья Марины была знакома с Сурковыми, если точнее, с маменькой, ведь именно с ней мама Марины – Нина Ивановна и ездила в Прибалтику за мехом. Безвинная отсидка в КПЗ с баландой Суркову не то, чтобы не сломили, не видоизменили даже. Она вышла ещё более окрылённая в своей правоте и безнаказанности этих беспредельщиков, в смысле «ментов», соответственно, Ларискином, разумеется, тоже, так как в это не курортное место без пальм и синего моря с лёгким ветерком она отправилась за Ларискиной подписью. Как говорится, что могли – сделали, но осадочек остался.