Впрочем, нельзя понять, кто или что управляет страной, которую объединяет не название и, следовательно, государственная общность, а театр всеобщих военных действий; новости наших телеэкранов сводятся к непрерывному опустошающему сражению одинаково вооружённых и обмундированных боевиков: кажется, только в нашем краю и городе повсюду наблюдается спокойствие и даже оцепенение. Наш вполне светский круг друзей тоже сузился до застолья кафейных пьяниц, для которых иллюзия и не затрагивающий их мир, и они сами. Хотя наша жизнь в этом городе оскудевает и замирает, мы всё же не мучаемся предощущениями, не готовимся к худшему. Скорее всего, эта война уже закончилась для нас, по-видимому, поражением; может быть, она завершилась за несколько поколений до нас, и мы попросту не существуем; во всяком случае, мы живём не так и не в том мире, который видим вокруг. Поэтому мы даже про себя не обсуждаем происходящее, избегаем любых действий, чтобы не оказаться посреди пожара, который нас искалечит и погубит.
Проблеск
Не понимаю, откуда я оказался в машине, которая подвезла меня к одному из запасных выходов громадного и мягко белеющего в предзакатном свете гостиничного комплекса: в ушах всё ещё как бы слышался очень далёкий из телефонной трубки голос Сванидзе, старого и то ли забытого, то ли вообще незнакомого мне грузинcкого коллеги моего отца, и его мне следовало застать непонятно где в недрах здания. Через узкую чёрную лестницу меня с какой-то пьяной растерянностью или уверенностью ведёт по кажущимся чрезвычайно запутанными из‐за протяженности и однообразия этажам, по освещённым скрытыми люминесцентными лампами и непропорционально высоким для современного делового помещения коридорам мимо строя одинаково громоздящихся чёрных дверей; я уже оказываюсь в одном из этих обитых сумрачной мягкой синтетической кожей номеров за столиком, за стаканчиком тёмного вина с высоким сухопарым и элегантным грузином, который кажется мне ещё выше и даже расплывающимся, как персонаж Эль Греко, может быть, потому, что я ещё немного смущён этой ночью и не разбираю, что он рассказывает, судя по всему, о моём отце. Не помню, сколько уже месяцев или лет он проживает за границей, переезжая из страны в страну и только изредка наведываясь сюда, так что мне никогда не удаётся хотя бы дозвониться ему, и вот он оказывается здесь, почему-то останавливается по дороге в очередное путешествие в этой гостинице, на день, может быть, на считаные часы. Собравшись с мыслями, я наконец понимаю, что сижу в гостиничном баре, что мой собеседник на самом деле не тот, а совсем другой грузинский коллега отца, Сихарулидзе, такой же высокий и неотразимый, как очень много лет назад, когда он производил фурор на дачном пляже, совсем не изменившийся, и что другой человек, вероятно, всё ещё ждёт меня где-то в непроходимых коридорах отеля. Я покидаю Сихарулидзе и снова пускаюсь по таким же наркотически освещённым, но вместо дверей украшенным искусственной зеленью переходам, иногда прохожу затемнённые мерцающие холлы, загадочные боковые лесенки, наконец оказываясь на площадке некоего патио под сумрачно голубым небом, открывающей мне непроницаемо застеклённый кишечник лоджий, подъёмников и эскалаторов, с одного из которых сходит мой нагруженный чемоданами и коробками отец. Когда я бросаюсь к нему на шею и целую его, меня вдруг поражают его неожиданная стать, свежесть, крепость щетины на ещё молодом подбородке, его очевидная молодость и моё собственное невероятное и всё объясняющее детство, потому что я как бы встречаю его вернувшимся домой около 20 лет назад из Нью-Йорка и ещё слишком мал, чтобы всё окружающее не громоздилось и не сливалось у меня в уме.