Предположительно, этот город действительно бесконечен или по крайней мере безграничен и чрезвычайно обширен, насколько может за столетия разрастись поселение земледельцев, пядь за пядью осваивающих пустынную местность перед лицом общей опасности или под одной безжалостной рукой. Жизнь не изменится и будет повторяться в напрасно обнадёживающих изворотах удаляющихся кварталов, в сомнительных неожиданностях пути, ведущего с прежней неопределённостью. Если захочешь выбрать себе здесь свой клочок земли, заметишь, что незатухающие болезни, резня и вымирание освободили тебе множество одинаково убогих комнат с засаленными одеялами на земляном полу, немногословной утварью и окном в пустырь сада: таких же, как та, в которую ты заходишь время от времени, всегда по пути. Однако что можно заметить, кроме того что подсказывают выкуриваемые в мозгу внутренние картины? Здесь даже не прочесть надписей, которые обычно зазывают приезжих, ведь никто не едет сюда, и кто мог, ушёл. Изредка встречающиеся молчаливые группы бродят, высматривая себе вымершие дома получше, в местах, где поплотнее народу. Их собственные дворы вытаптывает отбившийся скот.
Всё, что здесь удаётся держать в памяти, – выхваченный из некоего мрака кусок шероховато замазанной стены, почему-то напоминающий тёплую непроницаемо густую пелену палевого тумана и как бы вобравший всё твоё состояние. Нечто инакое и тревожащее чувствуется в этой непроницаемости и в навеваемых её видом мимолётных несхватываемых формах. Вместе с тем отдаёшь себе отчёт, что это всего лишь навязший в уме отрывок неотступно сопровождающих тебя стен, из которых соткан необозримый город, сейчас дышащий теплом в плотной ночи.
Нестерпимый озноб пронизывает, когда вдруг совершенно отчётливо узнаёшь перед собой этот выступающий в сумраке кусок стены, яркое пятно, пролитое в зарешёченное окно высоко заострившейся над дымящейся пустошью луной. Сидя на полу, всем своим онемевшим телом пытаешься сообразить, что это, холод подкатывающего изнутри кошмара или просачивающаяся в негодные рамы осенняя стужа, обволакивающая и вытравливающая последние образы, нагретые сновидением. Ветер вызывает в стёклах мелкую часовую дрожь. Что в темноте, что крепко закрыв глаза, уже не справиться с болезненно завладевающей отчётливостью стены, которая пройденным за годы наизусть и въевшимся всеми фибрами в душу путём продолжается, ломается на углы, запирается на металлический глазок коридора и сходится на тебе, замуровывая.
Сеанс
Эта картина изображает голубую фигуру, просвечивающую в том, что кажется плотной октябрьской дымкой, – угадываются отрывки других лиц и некоего пейзажа, – но на самом деле должно быть непроницаемо тёплой стеной, затерявшейся на окраине небольшого города. Эта окраина занимает в твоей жизни место вида, наплывающего в полусне или проглядывающего в незнакомых строках. Однако когда сосредотачиваешься, чтобы её вспомнить, ощущаешь томительно мягкую белизну, плавно выводящую тонкий удлинённый абрис бровей, носа и губ – непререкаемо поджатых и как будто мешающих заглянуть в глаза, делающих невыносимой маленькую мочку отставленного уха. Поэтому образ расплывается в голубизне мысленного города, и кажется, что эти черты подстерегают тебя в каждом лице, которое может промелькнуть в тени бесконечно прямых аллей.
Платановые бульвары, прямо и непрерывно идущие ряды низких голубоватых домов вспоминаются в этом загадочном городе, который вопреки всему хочется называть своим. Эти мысли сливаются в шёпот древесных крон или бормотание сточных ручейков, никогда ничего не называя, не вызывая на улицы ни души. Они перепутываются, как нити затуманивающего видимость дождя, в странные партитуры, которые однажды разыгрывались перед тобой в сумраке небольшого кинотеатра.
Точнее сказать, это старое здание клуба, бывшего «ринга» или «паласа», со скрипучим запущенным залом, в котором никогда, по всей видимости, не проходит зима. Чаще всего в разорившемся кинозале держит собрания община танцующих евангелистов, и тогда всё содрогается от их топота, а балкон грозит рухнуть с чудовищным скрипом нестройного хора. Однако же раз в неделю, иногда в две, сюда всё ещё сходится на благотворительные сеансы публика местного кинолектория.
Тёмными вечерами зал едва освещается двумя лампами, оставшимися в светильниках боковых галерей. Никакого звонка нет, но на кажущиеся очень далёкими выкрики отживших служительниц ряды сразу и как бы по уговору начинают заполняться созданиями самого разного вида и возраста, иногда их ведут нечистые юноши поэтического склада или потеплее закутавшиеся старики. Вскоре в зале теснится аудитория, красноречивость которой теряется в её пестроте: всё, что могло быть прекрасным или пропащим, и всё, что может быть отцветающим или чахоточным. Ветер, сквозящий с улицы, продувает еле искрящиеся снежинки по пустым галереям балкона и покачивает похожую на колесо мёртвую люстру.