Ней
Эмин-бея издавал такой звук, который, не теряя сходства с дыханием и ветром, соединял в себе растительную мягкость, и в то же время включал в себя блики металла, или, точнее, блеск бриллиантов в игре их граней. Однако каким же этот звук был сильным, объемным и насыщенным! Он наполнял собой всю большую гостиную, он изливался через окна в сад, который, со своими последними цветами и пожелтевшими листьями, казалось, менялся от этого звука. Иногда звук таял, словно собирался вернуть все к своей сути и от нее устремиться еще глубже, к своему истоку; маленькая люстра на потолке от звучавших нот, похожих на дождь из роз, казалось, поразительно переливалась всеми цветами радуги, а затем, смелым движением, с переливами и изгибами, узор которых она приобретала и который никогда не терял цвет, музыка принималась цепляться тонкими маленькими движениями — совсем как цепляется за стену ловкий вьюнок с тонким стеблем — и возрождалась сама по себе в том же виде, которого только что лишилась. Первая хане закончилась, пока Мюмтаз пытался расслышать в звуках нея Джемиля голос его мастера и учителя. Вторая хане понеслась вперед, начавшись более спокойной мелодией, с грустного воспоминания, навеянного окончанием предыдущей. Вновь музыку унесло ветром, вновь все они испытали душевную бурю, вновь увидели в зеркале безнадежной страсти встречи свое одиночество (ах уж эти опасения, что все исчезло безвозвратно!). И пешрев «Ферахфеза», иными словами, ищущая свой путь в пустыне невозможного уединения душа, наконец, в четвертый раз вернулась к тому грустному воспоминанию, в тот вечерний мир, занявшийся подводным заревом, с которого началась.Казалось, что всех присутствующих унес ветер переживаний их собственной жизни. Только Эмин-бей стоял в своем опрятном костюме с помрачневшим лицом, являя своим видом символ единения тайн и мелодии. Скопившиеся в его душе тайны отражались сейчас на его мрачном и бледном лице; рядом, чуть поодаль, сидел художник и тамбурист Джемиль, чье лицо, похожее на саксонский фарфор цвета кофе с молоком, в тонкой нежной улыбке, казалось, оглядывало путь, который они только что прошли. С другой стороны расположился Тевфик-бей, держа на коленях кудюм
, и ожидал с отстраненным беспокойством, которое всегда с его стороны сопровождало любое собрание музыкантов с сазами.Ихсан не вытерпел и очень тихо проговорил:
— Дорогой мой Деде! Краски твоего мира прелестны…
Эмин-бей, косясь краем глаза на Тевфик-бея, готовившегося играть на кудюме
, таким же тихим голосом отвечал:— Милый мой, не забывай о благоволении наставника-пира
. То, что вы называете красками, я бы назвал Любовью. Вот что главное в нашем усопшем Деде-эфенди… — Эмин-бей говорил о старинных османских композиторах либо святых старцах как о живущих сейчас людях, словно стирая отдаленность смерти, рассуждая о них как о своих великих наставниках, мужах и учителях-пирах и таким образом соединяя себя, время, в которое он живет, с абстрактным временем человека, о котором он говорит, и его смертью.Но по-настоящему чудесный айин
заиграл он сам.Айин
«Ферахфеза», написанный композитором Деде, был не просто молитвой, трепетанием ищущей Аллаха души. Возможно, это произведение было самым затейливым творением старинной османской музыки, которое не утратило ни огромного душевного рвения, являющегося свойством мистического озарения, ни своей тайны, ни своей великой, неизбывной тоски, томящей душу. Деде так решил развить мелодию между разных макамов османской музыки, состоящую из маленьких торжественных вступлений, резких поворотов вспять и внезапных порывов, что айин стал символом его самости.