— Наконец-то, — говорит он. — Честно, хотел уже пристрелить, чтоб не мучился.
Я непонимающе оглядываюсь. Мы в машине посреди улицы, сквозь серые облака пробивается рассвет.
— Была темнота, — сказал полковник. — А когда прошло, вижу — ты сидишь и дергаешься, как эпилептик, с пеной на губах.
— Говнище, — сказал я.
Сильно болела голова.
— Ладно, жив — и то хорошо. Давай уже довезем его.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Рано утром 26 декабря, после трех дней бездействия, взвод Старцева вытащили из резерва и направили к остальным силам батальона, который прикрывал подходы к Недельному с севера — на передовое охранение со стороны поселка Дурной Клин. Настроение витало тревожное: чем дольше затишье, тем больше опасение, что враг вот-вот перейдет в контратаку. Вдобавок, как донесла накануне разведка, немцы уже накапливали силы на подступах.
Забрали снаряжение и котелки, взвалили на плечи вещмешки и пошли строем к остальным силам батальона, попрощавшись с автоматчиками у церкви.
На переходе отчего-то приуныл Пантелеев: не балагурил, не подкалывал бойцов, даже когда острое словечко так и просилось на язык. Молчал и Игнатюк, молчали остальные; Селиванову казалось странным такое поведение, но желанная ему тишина была редким гостем во взводе. Поэтому он тоже молчал.
Миновали подготовленный оборонительный рубеж, где уже окопали пушки и минометы, расставили пулеметные точки. Дальше — передовое охранение.
Погода стояла тихая, ясная, хрустел притоптанный снег под сапогами, каркали на крышах вороны. Наверное, эта тишина и напрягала бойцов, усиливая чувство тревоги и неизвестности перед неизбежной контратакой немцев.
Селиванов редко начинал разговор, но сейчас ему, так любящему тишину, хотелось хоть как-то подбодрить ребят. Никакие слова не шли на ум.
— Так тихо, — сказал он первое, что пришло в голову.
— Это потому что немцев пока нет, — хмуро улыбнулся ему Пантелеев.
— Думаешь, скоро?
— Да пес их знает. Не зря же нас на передний край теперь отправляют. Наверное, скоро.
Разговор не клеился.
Дойдя до позиций возле крайней избы, увидели, что бойцы батальона уже поставили у дороги полковую пушку, завалили всё что можно мешками, оборудовали огневые точки. Вдалеке дорога уходила в лес. Оттуда можно было ждать чего угодно.
— Располагаемся, — бросил бойцам Старцев. — Тут и будем торчать.
Взвод устроился посреди развалин избы, в разбитом окне установили пулемет: через двор со снесенным забором отлично простреливалась дорога и окрестные поля.
Только расположившись на позициях, сделав всё, что должно, разведя костер и перекусив, бойцы взвода Старцева выдохнули и вернулись к прежнему расположению духа.
Вернулся сержант Громов, притаранил с собой немецкую гармонь, попросил Максимова сыграть и что-нибудь спеть. Максимов славился у взвода хорошим голосом. Тот взял гармонь нехотя, не сразу к ней приноровился, но потом под просящими взглядами бойцов уселся поудобнее, вдарил пальцами по кнопкам и затянул песню.
Запел свою любимую «Конармейскую».
Подтянулись к костру бойцы остальных отделений, сели слушать, кто-то подпевал сначала нестройно и робко, а потом раздухарились, заулыбались и подхватили дальше гулким хором:
И звонко грянули последними ударными строками на всю улицу:
Стало хорошо, горячо и бодро; и не было уже никакой тревожной тишины, неловкости, подспудного страха, в котором никто не хотел друг другу признаться.
— Еще давай! — подначивал Игнатюк, повеселевший, разгоряченный. — Славно ты поешь, друг, забери-ка с собой эту гармонь, а? Споем еще. И здесь споем, и в Калуге еще споем, и в Минске, и в Киеве… В Берлине споем, да так, что черти в аду оглохнут!..
— Можно и еще, — сказал Максимов. — Моряки тут есть? Моряков тут нет. А и ладно, кавалеристов тоже не было!