Красивое оно. Наволочь низкая его от мороза прикрыла, а в прорехи звезды проглядывают. Яркие. Веселые, как глаза любимой моей.
– Ничего, Любавушка, – прошептал я. – Потерпи, милая. Еще чуток осталось, и увидимся мы.
И причудилось, словно я не в диком лесу, а на башне дозорной. На Детинце отеческом в Коростене. Только звезды Седуни для полного сходства не хватает. Да и я уже давно не послух, и даже не княжич, а так, не поймешь кто…
Вздохнул я снова.
– Слава тебе, Даждьбоже.
Вроде отходить от боя недавнего начал. И только тут почувствовал, что живой я. По-настоящему живой.
Всю ночь мы по лесу блукали. Я уже подумывать начал, что подгудошник нас в чащу завести решил да и бросить там. Понимал я, что такого быть не может, а все одно оторопь меня брала почему-то.
А тут еще Никифор стонет. Мы его к седлу привязали, чтоб по дороге не свалился ненароком. Раскачивает его на конской спине. Тревожит. Так и кажется, что вот-вот помрет послух.
И всю дорогу за нами волки шли. Чуял их Буланый. Фыркал и по сторонам косился испуганно. Видно, не хотели серые добычу отпускать, а может, за товарища своего погибшего отомстить желали. Так что мы все время нового нападения ждали.
Но вскоре опасения мои напраслиной обернулись. Вывел нас калика на весь. И волки отстали.
Знахарка, и верно, искусной была. Быстро нас поправила. У Никифора раны нетяжелыми оказались. Больше от страха, а не от зубов волчьих он пострадал. Поправила его бабка, и плату невеликую за помощь свою попросила. Хвост волчий, что на опояске моей болтался, себе захотела. Подгудошник меня отговаривать стал, мол, платеж работы не стоит. Ну а я не поскупился. Отдал.
Обрадовалась знахарка, хвост с бережением от меня приняла, обмахнулась им и вдруг по-волчьи ощерилась.
– Чую великий страх в нем сидит, – мне шепнула, а потом к христианам повернулась: – Ступайте-ка вы от меня подобру-поздорову, а то велик соблазн силу на вас испробовать. – И в глазах ее огонек злой блеснул.
– Чего это она? – спросил Никифор удивленно, когда мы от знахарки выбрались. – Лечила нас, а теперь выпроваживает.
– Тебе легче стало? – взглянул на него подгудошник.
– Легче, – кивнул жердяй.
– Тогда иди и помалкивай…
Прогнала нас знахарка, а охотный люд приветил. Накормили, напоили, одежей исправной поделились охотники. Так что уже через три дня мы смогли дальше отправиться.
И Баян с нами пошел. Они с Григорием о том, что тогда в землянке случилось, больше не вспоминали. Будто и не было ничего.
– Я же сказал, что Переплут его помиловал, – сказал мне как-то на привале Баян. – Четвертого раза не будет. Пусть христианин живет. Значит, судьба у него такая. И не мне ее вершить.
И мне от этого спокойней стало.
Лишь Никифор все время на подгудошника косился. Хоть ему знахарка страх и вылила, однако он с недоверием на калику поглядывал. Словно мог тот о землю удариться да волком безжалостным обернуться.
Потом и послух успокоился. Пообвыкся. Только крестился украдкой порой да Иисуса часто на помощь звал. За это его Григорий не жаловал.
– Говорил я тебе, чтоб Господа всуе не поминал? – строго наседал он на ученика.
– Говорил, – соглашался тот.
– Ну, тогда нагнись.
Сгибал жердяй свою спину, а Григорий ему подзатыльник звонкий отвешивал.
– Спасибо, учитель, за науку, – басил Никифор, и мы дальше двигались.
До самого Любича нас Баян провожал, а как к городу подошли, он прощаться стал. Обнялись они с Григорием.
– Ты прости меня, христианин, – сказал вдруг подгудошник. – Знать, не судьба тебе от моей руки пасть. Только знай, что не жалею о содеянном. Как не жалею о том, что в живых ты остался. Прощай, и пусть дорога твоя светлой будет.
– Господь простит, – ответил христианин. – А я на тебя зла не держу. Всяк свою работу знает и как может, так и делает.
– И ты прощай, – повернулся калика к послуху. – И помни, что не волкулаков да оборотней, а людей опасаться надобно. Они порой больше всякой нечисти нам бед принести могут.
– Господь простит, – повторил слова учителя Никифор.
А Баян подмигнул ему хитро, голову вверх запрокинул да как завоет.
– Святый Боже! – перекрестился Никифор и на всякий случай подале отступил.
Рассмеялся подгудошник, а вместе с ним и мы с Григорием.
– Ладно, – посерьезнел калика. – Ступайте, овцы Божий, а мне Добрыну слово сказать надо.
Поклонились подгудошнику христиане и к городу пошли.
– Ну и что за слово? – спросил я калику, когда со-путники наши за поворотом скрылись.
– Гостомысл тебе кланяться велел, – огорошил меня Баян. – Это же он мне наказ дал, чтоб я за тобой приглядывал.
– Гостомысл?! – мне сперва показалось, что я ослышался.
– Учитель твой старый, – кивнул калика.
– Ведун?!
– Нет, хрен с бугра. Что ты, как дурачок, по сто раз переспрашиваешь? – топнул ногой подгудошник.
– Где он? Что с ним? Я же думал…
– Кочет тоже думал, пока в ощип не попал, – усмехнулся Баян. – Только все, что я сказать должен был, сказал уже. Садись-ка на конька своего да христосиков догоняй. А мне по своим делам торопиться надобно.
Повернулся он и прочь приплясывая пошел.
– Эх, милка моя, шевелилка моя, шевелит, брыкается, в руки не давается…