— Как сказать… С помощью телефона в конторе вашего совхоза я обнаружил любезного человека по фамилии Телепов — это тамошний профсоюзный босс, он обещал помочь с машиной, тебя довезут до самого Раиного дома.
— Митя! Как тебе не стыдно отрывать людей от дела! Я же пешком дойду.
— Сама говорила, что там километров двенадцать, а у тебя чемодан. Приедешь — я позвоню. Расскажешь, как и что…
— Куда позвонишь?
— В твою Тесь.
— Разве и там есть телефон?
— Ну, солнышко, этак в романе одного финского писателя: «И в Европе есть радио?» Целую тебя, родненькая! Не скучай! Желаю полного исполнения всех твоих ожиданий.
— Митя, нас слушают телефонистки, а ты со своими глупостями и нежностями. Тебе не шестнадцать лет!
— А телефонистки этого не знают.
По проводам на четыре тысячи километров «целую», «солнышко»… Это не потому, что он любит ее, вовсе нет! А вот почему: тоска наваливается на Митю, когда он остается один. Отсюда и эти отчаянные всплески нежности — они не доставляли ей радости, только тревогу.
— Как ты там? Чем занят?
— У меня гости, — сказал он кратко. — Мне очень хорошо, не беспокойся.
Она положила трубку, не очень-то веря ему.
— Мы все сумасшедшие, — сказал однажды Ваня Радов, — все с тараканом. Верно, послухи? У каждого из нас сдвиг по фазе, или червоточинка, или трещинка. Но, уверяю вас, наше племя ущербных да убогих есть соль земли!
И вот странно: ведь на полотнах, у Мити столько света и такие краски! Все очень нежное, задушевное, как мечта, как надежда, или — яркое, буйное, полусказочное. Впрочем, не на всех, отнюдь не на всех… но тягостные мотивы появились позднее, и все явственнее дают о себе знать в последние годы. Почему так? Тому причина в обстоятельствах жизни или в душевном кризисе?
Первая работа, с которой, собственно, и начался художник Дмитрий Всеславин: девочка тоненькая в лесу, стоит прижавшись к березе высоченной, могучей, а вокруг темные ели, лесная глушь, лесная стихия; взгляд же у девчушки отнюдь не испуганный, а напротив, уверенный, взыскательный, строгий — она не заблудилась, она хозяйка тут.
«Хозяйка леса» сначала попала на областную выставку, потом на зональную, появилась в детских и отрывных календарях, и так вот уже два десятка лет. Милая картинка, не более того. Привлекала в ней, должно быть, трогательная детская беспомощность и пробуждающийся характер. Такие бодрые, оптимистичные работы любили в ту пору.
Потом было большое полотно: деревенский сход, подряжают пастуха… он стоит в напряженно-небрежной позе; председатель — местный вождь в гимнастерке, перехваченной широким ремнем, — держит речь; вокруг бабы, девки, мальчишки… послевоенная деревня, судя по одежде. Кстати, тут и сама Шура в образе молодой вдовы, которая смотрит на пастуха с замечательным выражением в глазах: что-то вспыхнуло в них, как надежда и отчаяние.
Но больше, чем эта, Шуре нравилась другая картина: старенькие избы, старик в валенках, пруд с ряской, торжественная красота запустения. Это, пожалуй, первое полотно, где выплеснулась Митина душа, где невыразимая грусть пополам с тоской.
Вот с этих деревенских полотен он и начинал, Митя. Ныне Шура считала, что муж стал писать более академично, в его картинах теперь меньше задушевности, больше мысли… Но никогда не говорила ему об этом. Избави бог выразить хоть долю сомнения! Правило давно известное: любого из художников хвали, если можешь, а не можешь — помолчи.
И вот, глядя на картины Дмитрия Васильевича, кто догадается, что написаны они мнительным, беспокойным, всегда страдающим человеком, часто печальным до полного самоотрешения. Только она ловила и в смехе, и в веселости мужа душевный надрыв, и именно она сознавала во всплесках Митиной нежности болезненную ноту отчаяния. Откуда в нем это? С чего взялось?
Видно, таково дело, которым он занят.
В ту последнюю военную зиму, когда не стало мамы, Рае исполнилось то ли тринадцать, то ли четырнадцать лет. Ее не забрали в детский дом — чего уж, взрослая девка. Да и сама она не захотела стать детдомовской и пошла работать. Года полтора была Рая телятницей, окрепла и перешла в доярки.
Это была работка не для слабых: поди-ка два десятка коров накорми, напои и выдои три раза в день! Руки надо иметь железные: бидоны с молоком таскай, сено да силос тоже на себе; бывало, поднимет доярка целую копну на вилах, идет — из-под копны одни ноги в кирзовых сапогах видны; турнепсу наруби, жмых льняной или гороховый, что привозили огромными кругами, будто тележные колеса, топором дроби; навоз на вагонетки накладывай да выкатывай их… И так каждый день, без выходных и отпусков.
Но девки тесевские ни о какой иной жизни не ведали и о более легкой не мечтали, работали не унывая и песни пели при каждом удобном случае.
— Ну, — скажут бывало в деревне, — доярки запели, значит, дойку закончили.
Какое-то время спустя, чу, опять запели девки — значит, в клуб пошли.